Мария Купчинова – В поисках цветущего папоротника (страница 2)
2
…Он едва успел. Их распустили из семинарии по домам с наказом немедленно эвакуироваться, но – мальчишки! – конечно, они задержались, прощаясь. Порассуждали, что дела на фронте плохи (как будто не виден был на западе дым горящих деревень), оглядываясь по сторонам, пошептались, повторяя за старшими, что всюду измена: снарядов не хватает, пушки, говорят, разрывает при первом же выстреле, и зря их пока ещё не призывают, уж они бы…
Мать, уронив шаль с тонких плеч, с глазами, полными слёз, бросилась к сыну:
– Алесь, слава богу, я уже надежду потеряла, что ты поспеешь. Видишь, эти, – кивнула в сторону верховых с шашками на боку и винтовками за плечами, – требуют, чтобы в течение часа оставили маёнтак[5], иначе, говорят, подожгут сами. Я им про то, что и брат, и муж на фронте, а они не слушают, только нагайками своими размахивают.
Возле дома стояла груженная скарбом телега, мычали привязанные к ней коровы, любимицы матушки, Зорянка с Белянкой, тонко верещал спрятанный где-то среди мешков весёлый поросёнок Борька.
Однообразной вереницей потянулись дни. Тоскливые, серые, как низкое небо над Брест-Московским трактом. Конец августа девятьсот пятнадцатого года выдался сухим и жарким. Рыжевато-серая пыль лежала на подводах и бричках беженцев, на копытах и боках коров, тупо тащившихся вслед за повозками. В глазах животных читалось удивление и застывший упрёк: куда, зачем их ведут в этом караване горя мимо пока ещё зелёных лугов…
Говорили о холере. Шептались, что где-то там, впереди, вымерли целые деревни, а потому сторонились незнакомцев, не позволяя присесть у своего костра и отказывая чужакам в еде из одного чугунка.
Впрочем, и между односельчанами отношения с каждым днем становились суше и жёстче. Пришлось зарезать Борьку: нечем стало кормить. Алесь не смог, зато сосед, многодетный крестьянин с радостью согласился, но почти всё мясо забрал себе, оставив им с матерью рёбра да немного грудинки:
– Вас, пани, двое, хватит и того, не оголодаете. А у меня семья большая. Кожны сваё беражэ.
Алесь боялся лишний раз взглянуть в сторону матери. Она иссохла, посерела. Уже не чувствовался налёт зажиточной жизни, различимый прежде почти в каждой её фразе, а педантичное пристрастие к порядку сменилось безразличием и непреходящей усталостью.
Всё быстрее приближалась артиллерийская канонада, всё чаще стали попадаться могильные холмики вдоль дороги, и случилось то, что когда-нибудь должно было случиться: пересеклись дороги военных, двигавшихся в сторону фронта, и населения, согнанного с родных мест и уходящего от войны.
Ругань армейских обозных и свист нагаек, которыми расчищали дорогу для артиллерии; плач детей и крики женщин, перевёрнутые телеги, втоптанные в грязь рушники, посуда, нехитрая еда, мычание перепуганных коров и проклятия стариков… Всё смешалось.
– Алесь, я больше не могу, – взмолилась мать. – Давай поворотим назад, будь что будет.
Не слушая возражений сына, свернула с тракта.
Вслед за военными обозами поехали полем. Неубранная рожь кланялась тяжёлыми колосьями, скрывая сор и грязь войны: обрывки каких-то бумаг, окровавленные бинты, осколки бутылок, черепки. Показавшаяся вдали просёлочная дорога манила тишиной и мирным уютом. На обочине цвела желтая пижма, кланялись ветру фиолетовые столбики шалфея. Алесю даже почудилось: стоит только доехать туда – и вернешься в прежнюю, довоенную жизнь.
Неожиданный резкий свист оборвал что-то внутри. Ни взрыва, ни пламени Алесь не увидел.
– Оклемался, хлопче? Це добре. Что ж вы, бисовы дети, энтой дорогой поихали? – над Алесем колыхалась большая черная папаха.
Что-то скрипело, будто старая люлька качались доски, а перед глазами крутились смерчи пыли. Они взвевались к брезентовому потолку, опускались вниз, вихрились, дрожа в столбе солнечного света, и снова взлетали…
У того, кто склонился над ним, серое от пыли лицо, на когда-то чёрных черкеске и папахе тоже слой пыли.
– Где мама? – Алесь попытался подняться.
– Лежи-лежи, хлопче, – поймали его большие сильные руки, – я утешать не мастак: не свезло твоей мамке. Снаряд, почитай, рядом разорвался, коровы живёхоньки, а мамку твою – осколком вусмерть.
Алесь опять приподнялся, но казак прижал его к деревянным доскам фурманки:
– Ты, пацан, дураковать прекрати… Мамку не возвернёшь, похавали мы её там же, в поле. А тебя, мабуть, контузило, без памяти был, мы тебя и прихватили с собой. Сутки, почитай, пролежал. Что же вы так… неаккуратно… по той дороге и не ездит никто, бо немец как заведённый ее обстреливает, с перерывами на обед… Кофей, наверное, пьет.
Помолчал, потом добавил:
– Коров твоих, звиняй уж, мы зарезали да беженцам отдали: экая нынче прорва голодных ртов… А тебе, видать, планида – с нами таперича. Эй, хлопче, слышишь меня? Хоть головой махни…
Алесь собрался с силами:
– Слышу. Вы кто?
– Добре. Давай знакомиться, – поправил папаху на голове, распрямился, выставив на обозрение серебряные газыри на черкеске, – урядник Кочубей, Иван Антонович.
– Алесь Близневский, – подумал и уточнил, – Александр Станиславович.
– Какой тебе год пошёл, Александр Станиславович?
– Семнадцатый, я в учительской семинарии занимался.
– То и ладно, чему-нибудь мы тебя подучим, чему-нибудь – ты нас…
3
…Немцы пришли в Близневцы затемно. Сначала очень долго что-то грохотало так, что закладывало уши. Михась с Янеком капризничали, испуганно жались к сестре, отказываясь выходить во двор. Наступившая затем тишина показалась ещё страшнее, точно весь мир провалился в тартарары, и они одни остались на белом свете. Впрочем, кто вдосталь нахлебался сиротской доли, знает: война страшна, но и кроме неё слёз хватает.
Ева решительно перекрестилась, накинула на голову материнский платок и, не надеясь на братьев, сама отправилась кормить кур да старого облезлого петуха. Походя прикоснулась к заросшим затылкам мальчишек. Не то приласкала, не то пожурила.
– Вярнуся, свечку запалю[6].
Открыла входную дверь и оцепенела: околицей скакал отряд верховых в странных остроконечных шлемах. Гнетущая тишина сменилась цокотом копыт, непонятными возгласами, лающим громким смехом. Ева пожалела, что выглянула на улицу, втянула голову в плечи и быстрее шагнула в клеть. Не станет она смотреть, что там делается, её это не касается.
Стук калитки не оставил надежды: если уж вышла война на большак, заглянет и в твой дом, не минует. Двое всадников спешились, склонившись, переступили через высокий порог и, запалив свечу, прошли в хату. Колеблющееся пламя выхватило две тяжёлые деревянные лавки, сходящиеся в углу, над ними – покрытые рушником иконы, свисающую лампаду. Под иконами – прижавшиеся друг к другу восьмилетний Михась и шестилетний Янек.
– Тут жабракі жывуць[7], пан военный, – подобострастно пролепетал староста, зашедший вместе с немецкими солдатами, и, обращаясь к Еве, пояснил:
– Сейчас перепишут, у кого сколько зерна найдут, а с утра заберут, реквизуют, значит.
– Так няма ў нас нічога, вы ж, дзядзька, ведаеце[8].
Староста пожал плечами, а немецкие солдаты, пошвыряв на пол рубашки, сарафаны и цветастые платки из полупустого сундука-кофра, в котором Ева берегла то, что осталось от материнского приданого, перебрались в клеть, где когда-то хранились запасы зерна, продуктов, одежды. Не стало родителей, и клеть почти опустела: только старый отцовский кожух на жерди (долго еще Михасю расти до него!) да в плетёных когда-то отцом ящиках – на донышке овощей.
Раздался радостный гогот: рыжий коротконогий вояка, сдвинув набок расстёгнутый патронташ, с энтузиазмом совал штык в небольшую кадку с крышкой, по-деревенски – кубел, почти доверху наполненную житом.
– Не, пан, не, нам жить, – девочка-подросток птицей кинулась на солдата, платок материнский крыльями взлетел за спиной.
Из комнаты донеслось, как в два голоса зашлись братья, словно прорвало плотину слёз, до того сдерживаемых страхом.
– Не связывайся, Ева, – староста силой оторвал разгневанную молодую хозяйку, толкнул себе за спину. Поклонился:
– Берите, пан, конечно, раз вам надо.
– Ева? – захохотал спутник рыжего. Погрозил пальцем:
– Ты не есть Ева. Ева там, – указал грязным пальцем на потолок, подразумевая небо. – А ты – Маруся. Вы здесь все Маруси, запомни…
Чёрной водой захлестнуло отчаянье. Словно догадавшись о беде, пролилось коротким долгожданным дождём небо над селеньем, не принося облегчения. Не поможет небо, никто не поможет, самой надо… Кусая губы, запрещая себе слёзы, Ева сидела на земляном полу, обняв кубел. В нём одном – надежда пережить зиму, хоть что-то посадить весной…
Пыталась читать молитвы, но в голове крутилось: «Алесь бы придумал. Алесь – умный. Млынок (мельницу) на речке поставил, все ходили смотреть, как колесо вертится. Отец не любил Близневских: не мог простить деду Алеся, что тот после восстания купил задёшево эти земли. И пани Близневскую отец не любил: образованная, языки знает, а по-простому и слова не скажет. Она бы сейчас поджала тонкие губы, процедила: «Бог дал, бог взял, Ева» – это ведь она оставила жито… Но Алесь-то в чём виноват? Он бы обязательно придумал, что делать…»
Утром хлопнула дверь, лязгнул железный засов. Немецкий учётчик с записной книжечкой да второй немец, который был с рыжим, сразу из сеней направились в клеть.