реклама
Бургер менюБургер меню

Мария Корелли – Молчание Махараджа. Рассказы (страница 4)

18

– Не могу сказать, – ответил озадаченный Джим. – Ты уверена, что это была церковь? Скорее уж музей.

– Нет-нет! – сказала Лиз. – Это точно была церковь, люди там молились.

– Ах вот оно что, – хрипло проворчал Джим, – много же им от этого пользы! Я, знаешь ли, не из молящихся. Женщина с ребёнком, говоришь? Не забивай себе голову такими глупостями, Лиз! Женщины с детьми – обычное дело, а что касается молитв им… – вместо окончания фразы крайнее презрение и недоверие отразилось на лице Джима, и он повернулся, пожелав ей доброй ночи.

– Доброй ночи! – сказала Лиз мягко; и долго ещё она продолжала сидеть в тишине, размышляя с сонным ребёнком на руках, слушая, как капает дождь: всё капает и капает, будто комья земли падают на крышку гроба. Она не была доброй женщиной – совсем нет. Истинный мотив её покровительства над ребёнком очень долгое время был совершенно непростительным; это была простая жажда заработать на ложном притворстве, вызывая больше жалости у людей, чем в одиночестве, без ребёнка на руках. Поначалу она заботилась о девочке лишь ради дела, но тепло этого маленького, беспомощного тельца у её груди день за днём размягчало её сердце, вызывая в нём невинную и сочувственную слабость, и наконец она переросла в страстную и удивительную любовь, настолько сильную, что она охотно пожертвовала бы своей жизнью ради ребёнка. Лиз знала, что родные родители нисколько о ней не заботились, разве только деньгах, которые она приносила им; и часто дикие планы рождались в её усталом уме – планы побега вместе с нею прочь из этого шумного, ненавистного города в какую-нибудь милую, спокойную деревню, чтобы найти там работу и посвятить себя счастью этого маленького существа. Бедная Лиз! Бедная, растерянная, отчаявшаяся Лиз! Невежественная лондонская язычница, и лишь один ароматный цветок украшал пустыню её бедного и тщетного существования – цветок чистой и простодушной любви к «одному из малых сих», о ком было сказано вселюбящим Божеством, неведомым ей: «Пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие».

Пугающие зимние дни стремительно приближались, и, когда время подходило к Рождеству, жители на улицах, уходящих от Стрэнда, привыкли по ночам слышать печальный женский голос, поющий в исключительно трогательной манере разные старые песни и баллады, знакомые и дорогие сердцу каждого англичанина. Окна распахивались, и монеты душем сыпались в руки уличной певицы, которая всегда носила с собою слабенькую девочку, о которой заботилась с необыкновенным вниманием и нежностью. Порой, безрадостным днём её могли увидеть бродящей по топкой грязи, спокойно напевавшей песню; и другие матери, выходившие из красивых лавок и магазинчиков, где они покупали рождественские игрушки собственным детям, нередко останавливались, чтобы взглянуть на бледное личико её малышки и сказать, подавая пенни: «Бедная малышка! Она не больна?» А Лиз с замирающим сердцем от внезапного ужаса поспешно отвечала: «О нет-нет! Она всегда бледненькая; это просто небольшая простуда, и всё!» И добрые прохожие, тронутые величайшим отчаянием в её чёрных глазах, отходили, ничего не добавив. И настало Рождество – день рождения младенца Христа – священный праздник, которого Лиз не понимала; она лишь воспринимала его как некое огромное и весьма печальное событие, когда весь Лондон отправляется в церковь и поедает жареные стейки и тыквенный пудинг. Она ничего не понимала в этом, но даже её грустное лицо стало светлее обычного в канун Рождества, и она почти ощутила веселье, поскольку ей удалось благодаря дополнительной экономии на себе приобрести чудесную золотисто-красную камвольную птицу на эластичных нитях, птицу, которая покачивалась вверх-вниз самым натуральным образом. И её «девочка в платке» теперь смеялась этой неуклюжей игрушке, смеялась эльфийским странным смехом, чего прежде никогда не случалось! Смеялась и Лиз над простой радостью детского счастья, и эта птица стала своеобразным грубым инструментом, который вызывал их веселье.

Но после того как Рождество закончилось и меланхоличные дни, последние удары ослабевающего пульса старого года, медленно и с трудом отошли в прошлое, девочка вдруг странным образом переменилась: торжественное выражение усталости и страдания появилось на её лице. Взгляд её голубых глаз стал ещё более печальным, отстранённым и мечтательным, и спустя ещё немного времени она, казалось, утратила всякий интерес к красивым вещицам этого мира и к простым человеческим желаниям. Она лежала теперь очень спокойно у Лиз на руках; никогда не плакала и больше не капризничала, и казалось, будто она слушает с каким-то спокойным одобрением звуки грязных улиц, по которым бродила день ото дня. Постепенно игрушечная птица тоже перестала её интересовать; напрасно она прыгала и блестела; ребёнок смотрел на неё равнодушным мудрым взглядом, как если бы он вдруг узнал о существовании настоящих птиц, и теперь его нельзя было обмануть столь жалкой имитацией природы. Лиз начинала беспокоиться, но некому было утешить её страхи. Она аккуратно платила матери Мокс, и эта злобная женщина, которую держал в узде бульдогоподобный муж, в последнее время была очень довольна, что ребёнок не причинял ей беспокойства. Лиз прекрасно понимала, что никому на её убогой улице не было дела до здоровья девочки. Они бы ей сказали: «Чем больнее, тем лучше для твоей работы». Кроме того, она ревновала; она не выносила мысли о том, что кто-либо другой будет ласкать или прикасаться к ребёнку. Дети нередко хворают, думала она, и если доктора не вмешиваются, то они сами выздоравливают ещё быстрее, чем заболевают. Таким образом успокаивая свои внутренние страхи, она с ещё большим рвением заботилась о своей слабой подопечной, ущемляя себя, чтобы прокормить её, хотя девочка, казалось, всё меньше и меньше испытывала земные потребности и соглашалась поесть лишь после терпеливых и долгих уговоров.

И так песок в стеклянных часах Времени медленно и неуклонно убегал, и настал канун Нового года. Лиз бродила по улицам весь день, исполняя свой небольшой репертуар баллад на ледяном, принизывающем ветру, столь жестоком, что люди, обычно настроенные милосердно, позакрывали все окна и двери и даже не слышали её голоса. Так последний день старого года выдался самым неприбыльным и страшным; она заработала не больше шести пенсов; как могла она вернуться со столь ничтожной суммой и предстать перед матерью Мокс с её яростной бранью? У неё болело горло, она очень устала и, когда ночь накрыла бледное, беззвёздное небо, она механически брела от Стренда к набережной и, пройдя ещё немного, опустилась на углу рядом с «Иглой Клеопатры» – этого насмешливого обелиска, что бесстрастно взирал на падение империи и, казалось, говорил: «Проходите, тщедушные поколения! Я, простой кусок камня, переживу вас всех!» Впервые в жизни ребёнок на руках показался ей тяжкой ношей. Она постелила платок рядом с собой и с нежностью смотрела на него; девочка быстро заснула, маленькая, безмятежная улыбка показалась на её спокойном лице. Очень уставшая Лиз откинула голову на сырой камень за спиною и, плотно прижав ребёнка к груди, тоже заснула тяжёлым сном без сновидений от крайней усталости и физического истощения. Наступила мрачная ночь – ночь чёрного тумана; торжественный уход старого года не освещала ни единая звезда. Никто из торопливых пешеходов не замечал уставшей женщины, спавшей в тёмном углу, и долгое время сон её никто не тревожил. Вдруг яркий свет ослепил её глаза, она вскочила на ноги, полусонная, но всё ещё инстинктивно сжимая ребёнка в тесных объятиях. Тёмная фигура, застёгнутая на пуговицы до горла и державшая горящий глаз фонаря, стоял перед ней.

– Вставай, – сказал человек, – так не годится! Уходи отсюда!

Лиз слабо улыбнулась с извиняющимся видом.

– Всё в порядке! – ответила она, стараясь говорить весело и вглядываясь в добродушное лицо полисмена. – Я не хотела здесь спать. Не знаю, как я сюда забрела. Я пойду домой, конечно же.

– Конечно, – сказал полицейский, несколько смягчившись от её несчастного вида и тронутый её взглядом. Затем, полностью направив свет на неё, он продолжил: – У тебя там ребёнок?

– Да, – сказала Лиз гордо и с нежностью. – Бедняжка! Она захворала, но, думаю, что теперь ей уже лучше.

И, ободрённая его дружественным тоном, она раскрыла платок, чтобы показать ему своё сокровище. Глаз фонаря, как добрый защитник мира, устремился вперёд, на маленький свёрток. Едва он взглянул, как резко отпрянул назад и вскричал:

– Бог мой! Он умер!

– Умер! – закричала Лиз. – О нет, нет! Только не это! Не говорите так! О малышка, малышка! Ты не умерла, мой ангелочек, нет!

И, задыхаясь, обезумев от страха, она ощупывала крошечные ручки и личико, целовала его дико и называла сотней нежных имён – но всё напрасно! Её маленькое тельце уже закоченело; она была трупом уже больше двух часов.

Полисмен закашлялся и провёл рукою в перчатке по глазам. Он был эмиссаром закона, но и у него имелось сердце. Он подумал о своей ясноглазой жене дома и о розовощёком маленьком создании в колыбельке, которое цеплялось за её грудь и ворковало от восторга, когда он приходил.