реклама
Бургер менюБургер меню

Мария Конопницкая – О гномах и сиротке Марысе (страница 34)

18

Марыся остановилась под дубом, ища глазами какую-нибудь палку, чтобы вырыть для хомяка могилку, и вдруг увидела прислонённую к стволу мотыгу.

— Тятенька мотыгу забыл… — прошептала она. — Можно выкопать ямку поглубже!

И, положив хомяка на траву, принялась за дело. Ударила раз мотыгой, ударила другой — и сама удивилась, как ей легко копать. Мотыга как пёрышко, земля рыхлая, будто её только что вскопали.

— Вот как я окрепла на Петровых харчах! — прошептала она с улыбкой. — Когда гусей пасла, раза в два… какое — раза в четыре слабее была!

«Чем же мне отблагодарить Петра за хлеб?» — подумала она и вздохнула.

Тут мотыга, пробив тонкий слой земли, провалилась в глубокую яму. Марыся еле в руках её удержала.

— Батюшки! Вон сколько места корни себе вырыли, чтобы просторней было! Ну что ж, и мой хомячок уместится.

Тут из-за ветвей выглянула луна, и под дубом стало светлее.

Марыся взяла хомяка, прикрыла хвоей и опустила в яму, но руки её погрузились во что-то сыпучее. Зачерпнула она пригоршню, смотрит — пшеница, золотом отливает! Пошарила ещё — а там целая куча зерна. Как у богатого мужика в закроме! Куда ни сунет руку — везде зерно, зерно…

Луна осветила яму, и зерно засияло, как клад, про какие рассказывают в сказках. А дуб шумел тихо-тихо, ласково…

— Батюшки! Зерно! Зерно! — твердила ошеломлённая Марыся.

Потом с громким криком бросилась бежать к дому.

Влетела, остановилась на пороге, сердце бьётся, как птица в клетке.

— Хозяин! Тятенька! — проговорила, задыхаясь, и слёзы радости жемчугом брызнули из глаз.

Пётр сидел перед печкой на табуретке, понурив голову и запустив в волосы корявые пальцы. Он так ушёл в свои грустные думы, что даже не слышал, как скрипнула дверь и вбежала Марыся.

— Тятенька! — повторила она, потянув его за рукав. — Пшеница!..

Пётр посмотрел на неё тупо, не понимая, о чём она. Сон это, что ли?

Но Марыся не отставала:

— Пшеница нашлась, тятенька! Много пшеницы!..

Пётр вытаращил глаза, на лбу у него вздулись жилы.

— Что ты мелешь? Что ты мелешь, девчонка? — вскричал он, схватив её за плечо.

— Я ничего… — пролепетала Марыся, хотя у неё от боли в глазах потемнело. — Говорю, пшеница нашлась для посева!

Вскочил Пётр с табуретки — и за шапку.

— Что?.. Где?.. Где пшеница?

Руки у него дрожали, ноги подкашивались, и язык словно отнялся от радости.

— Где же она? Где?..

— Да под дубом! Под нашим дубом! — весело закричала Марыся. — Захватите, тятенька, мешок или ряднину — зерна-то там целая куча!

— Целая куча, говоришь? — спрашивал Пётр, разыскивая мешок за печкой. — Вот счастье-то привалило!.. Ну, обрадовала ты меня — лучше родной дочери…

Марыся уже стояла в дверях:

— Идёмте скорей, пока луна светит.

И они пошли.

Как Вродебарин милостыню подавал

I

Чудило-Мудрило, живший до происшествия с Марысиными гусями в норе у Сладкоежки, был в тот памятный день очень обеспокоен — его хозяйка не вернулась вовремя домой. Обычно лиса исчезала под вечер и являлась под утро. Уходя, она протискивалась в узкую лазейку, которая выходила к деревне, а возвращалась через широкий вход со стороны леса — так раздувало у неё живот от обжорства. Дома она заваливалась спать и храпела весь день до вечера.

Чудило-Мудрило не раз задумывался, где это пропадает его хозяйка по ночам; однако, будучи гостем, из деликатности не спрашивал.

Но однажды лиса сама заговорила с ним об этом:

— Перед вами, сударь, несчастнейшее из четвероногих, когда-либо живших на земле. Моя матушка была лунатиком, и я унаследовала от неё этот недуг. Сколько денег я ухлопала на разных докторов, коновалов, знахарей! Сколько порошков, микстур, бальзамов, пилюль проглотила! Половину состояния на это истратила! Достаточно сказать, что я целых три зимы отапливала квартиру одними рецептами, и, хотя морозы стояли лютые, у меня было жарко, как в бане. И что же вы думаете? Всё впустую!

Только месяц взойдёт — хоть узенький серпик, — меня так и тянет из дому побродить по крышам. Я даже за хвост себя привязывать пробовала — вон, видите, к тому колышку посреди норы, — но и это не помогло.

Как потянуло меня, как я рванулась — на верёвке только клочок шерсти остался, а я очутилась за порогом. Самая краса, самая кисточка пропала! Смотрите, до сих пор изъян виден. Распускают, правда, сплетни, будто кончик хвоста оторвали мне собаки кузнеца, но это бессовестная ложь и клевета!

Я так привыкла бродить при луне, что это стало моей второй натурой, и теперь — светит луна или нет, — как только начнёт смеркаться, не могу усидеть в норе. Даже наоборот — чем темней, тем неудержимей тянет меня в деревню.

На улице темень, хоть глаз выколи, а я, несчастное животное, брожу, как тень, возле хлевов и курятников.

Только кудахтанье да кукареканье, а особенно гусиное гоготанье успокаивают немного мои нервы. Что поделаешь, надо терпеть!

И, тяжело вздохнув, отчего усы у неё встопорщились, лиса завалилась на боковую и сладко захрапела, облизываясь во сне от уха до уха своим длинным языком…

Но сегодня Чудило-Мудрило был встревожен. Минуло утро, минул полдень, а Сладкоежки всё не было.

Выглянул учёный летописец из норы — нигде ни звука. Только над головой тихо шумел бор и сосны таинственно переговаривались, качая верхушками. Ниже, по дубам и букам, с ветки на ветку прыгали белки, а ещё ниже шептались папоротники, мхи и красная брусника. Тишина.

Стало вечереть, взошла луна, а лисы всё нет и нет.

Не на шутку обеспокоенный Чудило-Мудрило стянул плащ ремешком, надел колпак и решил отправиться на розыски пропавшей Сладкоежки. Не подозревая о разбойничьих проделках лисы, простодушный гном привязался к ней и считал её безупречно честным животным.

Только он набил трубочку, собираясь закурить на дорогу, как со стороны узкого хода послышались тяжёлые осторожные шаги. Кто-то шёл из деревни в больших подкованных сапогах.

Чудило-Мудрило удивился и, прислушиваясь, застыл на месте с трубкой во рту, с огнивом в одной руке и трутом — в другой.

Шаги всё приближались. Вот они уже у самого входа в нору.

Чудило-Мудрило отскочил в сторону и, приложив ухо к стенке, ясно услышал бас кузнеца, которого он недавно видел в дверях кузницы.

— Погоди, злодейка! — басил кузнец. — От баб ты ушла, а от меня не уйдёшь!..

Наступила тишина. Сердце у гнома отчаянно колотилось, но он стоял, приложив ухо к стене, и ждал, что будет.

Вдруг у него нестерпимо зачесалось в носу и он громко чихнул три раза подряд.

— Ага! Проняло! Уже зафыркала! — загудел кузнец. — Погоди, то ли ещё будет! Чего-чего, а этого добра я для тебя не пожалею!

И вслед за тем огромный клуб едкого дыма ворвался в нору и ударил гному прямо в нос. Летописец закашлялся и отпрянул назад.

А дым всё валил клубами — в норе не продохнуть. От едкого дыма у Чудилы-Мудрилы из глаз потекли слёзы. А кузнец всё приговаривал:

— Вот тебе за моих кур! За петухов! За индюшек! Получай! Получай!

И с каждым словом новый клуб дыма влетал в узкое отверстие, стелясь синей пеленой. В норе стало совсем темно.

Угоревший Чудило-Мудрило метался, ощупью ища другой выход — в лес; но голова у него кружилась, в глазах потемнело, и он беспомощно тыкался из угла в угол.

Холодный пот выступил у него на лбу, сердце колотилось всё сильней, нора завертелась перед глазами, а дым всё прибывал. Бедный летописец уже думал, что пришёл его последний час, как вдруг нащупал руками отверстие и чуть живой выскочил в лес. Пробежав несколько шагов, он без чувств упал в папоротник.

Было тихое утро, когда гном очнулся от глубокого обморока. В воздухе пахло гарью, но утренний ветерок относил её в сторону.

Чудило-Мудрило сел, с наслаждением вдыхая свежий воздух. Однако сознание с трудом возвращалось к нему. Голова была как свинцом налита и клонилась то вправо, то влево.

Когда же он наконец совсем пришёл в себя и взглянул туда, где была нора, то увидел на её месте лишь кучу закопчённого песку. Чудило-Мудрило вскочил и, объятый тревогой, со всех ног поспешил к пожарищу. Он вспомнил, что в норе остались перья — подарок лисы, чернильница из жёлудя, а самое главное — новая книга, которую он с таким трудом смастерил из берёзовой коры. Но напрасно разгребал он палкой песок до самого полудня: от перьев остались одни обгорелые ошмётки, от книги — почерневшие, скрюченные страницы, на которых ничего нельзя было прочесть, а чернильница бесследно пропала.

Бедный летописец, горестно покачивая головой, стоял над пожарищем, и две большие прозрачные слезы скатились по его закопчённому лицу. Все его надежды погибли!