Мария Колесникова – Среди бурь и ураганов (страница 7)
Из всей группы их осталось тогда всего три человека. Двоих тут же расстреляли рассвирепевшие казаки. (Оказывается, в перестрелке партизанами был убит урядник и ранено несколько стражников). Хотели пристрелить и его, Петериса, но при обыске нашли у него документы, свидетельствующие о том, что он прибыл в отряд из Риги (он действительно некоторое время жил у Яна, который передал с ним для партизан важные указания). «В целях раскрытия организации» его не расстреляли, а отправили в жандармское отделение Вендена. Все это он узнал потом, когда после долгого пребывания в лазарете его начали донимать бесконечными допросами. Он был ранен в голову. Пуля так и осталась в черепе и часто дает о себе знать жестокими головными болями…
Военно-полевой суд в Ревеле приговорил его к расстрелу. Недели, проведенные в камере смертников, оставили в волосах серебряные нити. О чем думал тогда перед лицом смерти семнадцатилетний мальчишка? Помнится, страшно было так рано расставаться с жизнью. Словно впервые увидел солнце, голубое небо, ощутил ласковое прикосновение ветра, услышал птичий гомон. Но чувство исполненного перед Родиной долга приносило нравственное удовлетворение, рождало высокие мысли о героизме, о неизбежности жертв во имя свободы и счастья своего народа.
И когда по несовершеннолетию смертную казнь заменили ему тюремным заключением, он мысленно дал себе клятву посвятить всю свою жизнь делу освобождения родной Латвии от поработителей.
В тюрьме он расстался со своим мальчишеским романтизмом и вышел оттуда сознательным революционером, большевиком, думающим не только о судьбе Латвии, но и о судьбе всей России.
Он в совершенстве овладел искусством конспирации и целых два года был самым активным партийным пропагандистом среди рабочих. Выступал под разными конспиративными именами: «Малниетис» (Далекий), «Скуя» (хвоя), «Саша» и «Павел». Но все-таки охранка выследила его. Снова суд и суровый приговор — вечная ссылка в Иркутскую губернию. Да его судьба, собственно, ничем не отличалась от судеб многих революционеров — тюрьмы, ссылки, побег…
К побегу начал готовиться, едва переступив порог тюрьмы. Через ссыльных достал документы на имя Яна Карловича Берзина. Но совершить побег удалось лишь весной 1914 года.
В тот ненастный день до самых сумерек он вместе с другими арестантами таскал из лесу бревна для каких-то построек. Зазевавшийся конвойный не заметил, как высокий парень метнулся за деревья и, пригнувшись, ходко побежал в глубь тайги. Его, очевидно, хватились, ко слишком поздно! Слышалась далекая стрельба.
Как он не умер тогда от разрыва сердца, когда бежал по какому-то оврагу, проваливаясь по колени в сыром рыхлом снегу? Помнится, он выбился из сил и почти без памяти упал в этот мокрый снег прямо лицом. Холод и тишина привели его в чувство. Спасли непроглядная темень и непогода: вдруг повалил крупными, мокрыми хлопьями снег, и солдаты прекратили преследование. Вероятно, они решили, что арестант далеко не уйдет — кругом тайга да болота. Но он ушел…
С нечеловеческой настойчивостью пробирался к ближайшей железнодорожной станции, делая длинные переходы верст по тридцать в день через болота, через колючий сухой бурелом, по звериным тропам. Спасали охотничьи заимки — низкие бревенчатые избушки, где в продуктовых клетях — «завознях» — можно было найти муку, крупу, спички. Обычно все это хранилось в огромной деревянной колоде, накрытой такой же крышкой. Зверя он не боялся — боялся встречи с человеком и все же не миновал одной такой встречи…
…Простуженный, выбившийся из сил, с жестокой головной болью, петлял он между деревьями, тщетно стараясь отыскать подходящее место для ночлега. И вдруг совершенно неожиданно увидел теплый огонек. Минута — и он уже был в избушке, где словно мотор гудела железная печка с открытой дверцей, наполняя жилье теплом и светом. Он не сразу обратил внимание на бородатого старика, который сидел на лавке и растирал руками ногу.
— Кто таков? — испуганно крикнул старик, хватаясь за берданку, но тут же успокоился, увидя больного, безоружного человека. — Ходют тут всякие, — ворчал он про себя, настороженно поглядывая на непрошеного гостя. — Ну садись, коль пришел…
Но Петерис не помнит, как свалился прямо на пол без чувств. Очнулся он в теплой постели и почувствовал, что не может от слабости поднять руку. Старик обрадовался:
— Очухался? Вот и хорошо, вот и ладно… Целую неделю без памяти лежал, простыл, видно, здорово. А я тебе лекарство привез, в соседнюю заимку скатал… Да тут всего верст пятьдесят. Мазь у них хорошая. Бабушка Матрена сама варит ее на разных травах, на медвежьем сале. Вот разотрем тебя покрепче, оно, глядишь, хворь-то как рукой снимет. А сейчас похлебочки из зайчатинки, чайку… Мигом тебя поднимем. Ты из каких же будешь? Не русский, видать. В бреду-те все чего-то не по-нашенски лопотал… Чухонец? А! Чухонцы, говорят, народ работящий, только бедный уж очень… У тебя своя домашность-то есть? Ну, изба, скот, птица там и прочее. Одним словом, хозяйство?
Узнав, что Петерис из батраков, старик сочувственно сказал:
— Вот оно как, стало быть… Несчастливая линия тебе выпала… Просторна матушка Расейская земля, а мужик наш еще досыта хлеба не едал. Царя, говоришь, скидать надо? Эк куда хватил! В пятом году попробовали, а что из того вышло? Царь, он, брат, есть царь! Что захочет, то и делает… Говоришь, народ сильнее? Тоже верно… Он, народ-то, терпит, терпит, а потом за вилы да топоры… На том и стоит Расея… В пятом году у нас мужички здорово осерчали. Гнали нас тогда, прости господи, как скотину в Маньчжурию. Ешелон туда, ешелон оттуда — уже без рук, без ног. Японцы все «банзай» да «банзай», а наши — «господи, помилуй». Вот мужики и осерчали, пощекотали кое-кого из богатеев основательно. Ходил ли я на тако дело? А как же? От обчества нельзя отбиваться. — Старик хитро посмотрел на Петериса блекло-голубыми глазами. — Царь-то тогда зело испугался, всякие «высочайшие милости объявил».
Благодаря заботам старика Петерис быстро поправлялся. Они подолгу беседовали у гудящей печки, попивая чай, который черпали прямо из котла. Киприян Иннокентьевич рассказывал про свою жизнь, и была она так же многотрудна и безрадостна, как жизнь латышского крестьянина. Одно тогда крепко запомнилось Петерису: ничего народом не забыто и не прощено царскому самодержавию — ни бессмысленная маньчжурская война, ни расстрелы рабочих в 1905 году.
На прощанье старик сказал:
— Ну, бывай, чухонец. Храни тебя господь. Я ведь сразу догадался, что ты за птица. Вдругорядь не попадайся. А насчет народа ты все правильно сказывал…
И когда Петерис, закинув за плечи мешок с продуктами, которыми щедро снабдил его старик, тронулся в путь, дед Киприян внезапно крикнул:
— Обожди, паря, вернись-ка на пару слов! — Петерис вернулся. Старик смущенно пробормотал: — Вот ведь како дело, что-то хотел сказать тебе и позабыл, старый хрен… — И вдруг порывисто обнял Петериса, перекрестил и хриплым от волнения голосом промолвил: — Иди своей дорогой, сынок, иди… Только если взялся за гуж, не говори, что не дюж, как говорят у нас на Руси.
Сколько раз вспоминал он потом напутствие Киприяна и думал о том, что он, революционер, обязан пробуждать сознание прав человека и гражданина в миллионах таких Киприянов, чтобы наконец они разрушили, по выражению поэта, «жизни проклятой… страданья». Он считал себя рядовым революции и гордился этим — только мужество и самоотверженность рядового бойца обеспечивает окончательную победу. «Все мы — инвентарь революции», — сказал однажды Берзин своей сотруднице. Той и невдомек было, какое самоотречение заключали в себе эти слова…
С бьющимся сердцем постучал он ночью в окно родного дома — живы ли? Открыла мать. Она сразу же узнала своего Петериса. Ее руки, которые она протянула ему навстречу, дрожали, а в поблекших глазах, сквозь изумление и ночную тревогу, лучилась радость. Жив! А она уже (по старой привычке!) в своих молитвах за упокой души упоминала не только отца, но и его, Петериса. Да, отец умер, не дождался его. Ян арестован недавно, сидит в тюрьме. Паулина и Кристина живут какой-то своей, неведомой ей жизнью. Все разбежались, осталась она одна.
Мать долго плакала, перебирая пальцами его густые, поседевшие волосы. Двадцать четыре года, а седины словно в пятьдесят… Петерис ласково утешал мать:
— Ничего, мама, ничего. Ты за нас не беспокойся, мы все молодые, сильные. Ну и что же, что седой, а силы у меня — ого! — он сгибал руку и заставлял мать щупать его бицепсы. Она улыбалась сквозь слезы. — Ты себя береги, — тихо говорил Петерис, а сердце его сжималось от тоски и жалости.
Но жизнь это долг, и долг прежде всего перед самим собой, — если ты не сделаешь, то кто же за тебя сделает? В ту же ночь он уехал в Ригу.
Снова началась его напряженная работа агитатора-пропагандиста. Заводы, мастерские, и люди, люди… Вероятно, из него вышел бы незаурядный педагог — его всегда слушали с большим вниманием и интересом. Может быть, слушателей покоряла его искренность, страстная убежденность в том, о чем он говорил? А может быть, они чувствовали в нем своего, рабочего человека. Как бы там ни было, но его любили и всячески оберегали «товарища Папуса» от полицейских ищеек.