Мария Галина – Время жестоких снов (страница 6)
– Я был богат. У меня были склады, наполненные товаром, стовесельные корабли с пурпурными парусами, дворцы, фонтаны, полные сундуки золота, шелк, звенящие браслетами танцовщицы, а также песенники, ослы и верблюды. Я был словно царь из восточных сказок – чего бы ни пожелало мое сердце, я мог это получить. А я желал только дочь сарийского дожа, Алайю. Как только увидел ее, я утратил покой. Писал ей поэмы, слал подарки. Посреди жарчайшего лета она получала от меня фруктовые шербеты, которые охлаждались льдом прямиком с гор. Я дарил ей ожерелья из редких драгоценностей, певчих птиц, привезенных из далеких стран. И я знаю: пусть Алайя не сказала мне ни слова, она чувствовала ко мне то же самое. Иной раз взгляд может сказать больше, чем самая длинная поэма.
Он замолчал, а потом продолжил голосом, который совершенно не подходил к такому рассказу: жестким и мрачным:
– Дож, который, как говорили, готов был во всем потакать любимой дочери, согласился на наш брак. Я ждал ее приезда на площади перед украшенным цветами дворцом, в окружении вырядившихся в шелка и драгоценности приятелей и слуг. А когда она въехала во врата верхом на верблюде, ее приветствовал звук серебряных рогов, барабанов и свирелей. Ее разноцветный караван влился на площадь. Все замолчали, ожидая, когда невеста спустится со спины верблюда, подойдет ко мне по мягкому ковру, подаст руку и произнесет слова, которые в тот момент надлежало сказать: «Се вступаю в твой дом».
Алайя была для меня не только женщиной. Алайя – это была радость, песнь и вдохновение. Тяжелый запах мускусных духов и звон монет на ее браслетах. Ветер, который касался багровой шелковой вуали на ее королевском челе. Я мог бы часами рассказывать о луке ее бровей, писать целые поэмы о мочке ее уха.
Все смолкли, прервалась музыка, установилась тишина. Алайя сделала первые шаги по мягкому ковру.
И тогда из толпы моих домочадцев вышел он. Одетый в обтрепанные одежды из толстого домотканого полотна – словно одним своим видом он желал испортить день моего обручения. Он ступил на ковер, встал между мной и Алайей. И произнес Проклятие.
Это был Демнор, мой друг и приятель. Я никогда не узнал, отчего он решился заплатить своей жизнью за то, чтобы изуродовать и извратить мое счастье. Так ли сильно он мне завидовал? Или я не заметил, когда дружба неожиданно превратилась в ненависть?
Когда некто произносит Проклятие, до конца своих дней он будет влачить несчастное существование, одинокий и покинутый всеми. Люди отступят от него, словно от прокаженного. Потому что произнести Проклятие легко, очень легко. Но оно – словно веревка, которой проклинающий связывает себя со злой судьбой проклятого. Постепенно его поглотит мрак, все его деяния расползутся в его руках, как сотлевшая ткань. Чтобы решиться на такое, нужно немало ненависти или отчаяния.
Демнор проклял не меня и не Алайю, он проклял только наш брак.
Алайя остановилась, как всегда, спокойная и гордая. У нее не дрогнули даже уголки губ – может, она лишь слегка побледнела. А потом – развернулась и молча ушла. Слуги помогли ей сесть на верблюда. Я смотрел, как она уезжает вместе со своим караваном, а мир вокруг сереет и блекнет.
Больше я ее никогда не видел.
Говорят, что она болела, что привозили к ней лучших медиков. Что она затворилась в своей комнате и не желала никого видеть. Что какое-то время она пребывала в темноте, за толстыми завесами, подальше от солнца. Но весной следующего года она вышла замуж за князя Наанедана.
И тогда я перестал ждать вестей.
Я долго готовился к этому. Без лишней спешки, но и без пустых проволочек. Спокойно и старательно. Приказал сшить себе черные одежды и черный тюрбан. Выбрал гнедого коня, горячего, но послушного. У живущей в портовом переулке травницы купил усыпляющий маковый отвар. Распустил сплетни, что отплываю по торговым делам на юг. Позаботился о том, чтобы мои корабли покинули порт с помпой, чтобы все говорили при этом: вот, мол, купец Арен оправился от несчастья и намерен теперь отвоевать у фортуны новые богатства. Я же тем временем укрылся в усадьбе и ждал. О том, что я не выехал, знали только несколько доверенных слуг.
На десятую ночь я надел черные одежды и прокрался в сад Демнора. В оставленный на террасе кувшин с вином влил маковый отвар. Когда наступил рассвет, я уже был далеко за городом. Ехал приморским трактом, бережно придерживая переброшенное через конское седло, связанное веревками тело.
Дергался ли он, плакал ли, угрожал? Не помню. Даже если так, голос его не достигал моего слуха. Время от времени я вливал ему в рот пару глотков воды, заправленной маковым соком. Порой давал немного хлеба.
Ночью я украл маленькую рыбачью лодку. Швырнул его на дно и отплыл. Помню его дикий, испуганный взгляд, глаза неразумного зверя. Но возможно, это мне лишь приснилось. Торренберг маячил на горизонте, пятно абсолютной темноты на черном фоне.
Мы доплыли. Остров не показался мне большим. Был он куда меньше, чем окружающее его днем и ночью облако тумана. Что-то хихикало в зарослях, что-то мелькало в тростнике, кричали бакланы. Я рассек веревки Демнора и оставил его спящим на берегу.
– Отчего сны не пожрали меня? – переспросил он и мрачно рассмеялся. – Я уже истратил их все. Когда во тьме своего дома ожидал, пока настанет срок, я сам пил одуряющий маковый отвар. Добровольно сошел глубоко во мрак. Вместо меня сны видели лишь черную пустоту, ведь во мне и вокруг уже ничего не было. Я знал, что если бы среди туманов Торренберга привиделась мне Алайя, это была бы Алайя Демнора.
Я задрожал, услышав эти два имени, произносимые на одном дыхании. Звуки их соприкасались, с хрустом отирались друг о друга. Я перевел взгляд на местами усохшие, а местами и раздутые останки, распятые на ветках. Вопросительно поднял брови. Он согласился, кивнув.
– Отчего ты за ним вернулся? – спросил я.
Он пожал плечами.
И вдруг я поверил, что мое странствие было напрасным. Что он уже знает новости, с которыми меня к нему отослали. Что нам нечего предложить друг другу, никакой истины, никакого рассказа. Что каждое слово будет как мелкая монета, которую кладут под язык умершему, чтобы тот сумел заплатить проводнику.
Мне не было нужды ничего говорить. Он знал, что Проклятие прицепилось к Алайе. Отравило ей дни, вытеснило всю радость. Медленно терзало страну Наанедан, убивая в ее обитателях волю к жизни. Таилось на хлебных полях, покрытых снегом, в растрескавшейся от суши земле, в дыхании морозного ветра. А потом – в звоне доспехов чужих армий, в резне и заревах пожаров. Прекрасный город Наанедан исчез.
А может, это было не Проклятие, а лишь сон безумца, который тот видел десятилетиями. Сон, который поймал в тенета не один разум. Сон, который распространился и затянул все своей паутиной. Повествование идиота, дурака, громкое и ничего не значащее. Или это было чье-то пожелание, чья-то пустота, пустыня сожженных желаний; отраженная в зеркале Торренберга тьма. Я не знал, но знание и незнание, возложенные на противоположные чаши весов, сейчас весили одинаково. Я это понимал.
И лишь одну весть я мог предложить ему в этот момент. Я снял с пальца княжий перстень.
– Я не только командир княжеской стражи, – сказал я, вручая ему перстень. Герб блеснул отраженным светом костра. – Я его сын.
Не знаю, что случилось потом. Но не потому, что у меня нет воспоминаний. Просто их слишком много.
Я помню, как он спрятал лицо в ладонях и заплакал. Над бесконечной пустотой в себе и над умершим городом. Я тихо сидел рядом с ним, ожидая, пока стихнет первый пароксизм его печали. Труп пялился на нас кровавыми глазницами. Вот так мы и сидели над угасшим костром, пока не настал рассвет.
Помню еще, как я связал его, перебросил через спину лошади и отправился назад к хате плетельщицы. Та стояла пустой, всюду царила тишина. Я бросил его в лодку и оттолкнулся от берега. Шум моря постепенно превращался в моей голове в жужжание, словно под черепом угнездился целый рой пчел. Несмотря на это, я отчаянно греб веслами к занавесу темноты, что смутным пятном маячил на горизонте. На связанного старался не смотреть. Он казался мне то спокойным, едва ли не насмешливым, то переполненным животным ужасом.
Внутрь мы проникли внезапно, будто миновали занавес. Нас охватила кромешная темнота. В тишине слышно было, как срываются с весел и ударяют о поверхность моря капли воды. Потом раздались голоса, едва слышные, доносившиеся откуда-то сверху. Ржание лошадей, звон оружия, крики умирающих. Затем слева донеслось зловещее хихиканье, а откуда-то спереди – медленное соблазнительное пение. Нос лодки разодрал тьму, и мы вплыли в освещенный утренним солнцем залив. Над зеркалом вод свешивались цветущие ветви яблони. На берегу сидела светловолосая женщина, край ее белого платья терялся в изумрудной траве. Она касалась пальцами струн арфы и пела.
И тогда я понял, что оказался во сне и никогда не сумею из него выйти. Что тело мое тоже иссохнет и истончится, а руки и ноги станут напоминать сухие звериные лапы. Что я буду переходить изо сна в сон, преследуемый чудовищами и влекомый миражами. Если даже сейчас я разверну лодку и отплыву, не буду уверен, что не плыву по морю из снов. А если когда-либо коснусь ногой настоящей земли, просто рассыплюсь в прах, как тот, кто мертв уже сотни лет.