реклама
Бургер менюБургер меню

Марио Пьюзо – Сицилиец (страница 4)

18

Вдоль дороги стояли часовенки – деревянные будки с навесными замками, над которыми возвышалась статуэтка Девы Марии или какого-то местного святого. У одной из таких часовен Майкл увидел женщину: она молилась, опустившись на колени, а муж, сидя в тележке с запряженным в нее осликом, потягивал из бутылки вино. Голова ослика свешивалась вниз, как у великомученика.

Стефан Андолини похлопал Майкла по плечу и сказал:

– Как же я рад тебя видеть, дорогой кузен! Ты знал, что Гильяно с нами в родстве?

Майкл был уверен, что это ложь, – понял по его лисьей ухмылке.

– Нет, – ответил он. – Я только знаю, что его родители работали на моего отца в Америке.

– И я тоже, – сказал Андолини. – Мы помогали твоему отцу строить его дом на Лонг-Айленде. Старый Гильяно – отличный каменщик, и хотя твой отец предлагал ему не уезжать и заняться торговлей оливковым маслом, тот остался верен своему ремеслу. Восемнадцать лет он вкалывал, как негр, и экономил, как еврей. Потом вернулся на Сицилию, чтобы зажить, как англичанин. Да только война и Муссолини превратили его лиры в пыль, и теперь он владеет лишь своим домом да крошечным клочком земли под огород. Проклинает тот день, когда уехал из Америки. Они думали, их сын будет расти, как принц, а теперь он – преступник…

«Фиат» поднимал за собой шлейф пыли; росшие вдоль дороги бамбук и дикие груши были похожи на призраков, и гроздья груш казались подобием человеческих ладоней. В долине виднелись оливковые рощи и виноградники. Внезапно Андолини сказал:

– Тури был зачат в Америке. – Он увидел вопросительное выражение в глазах Майкла. – Да, был зачат в Америке, но родился на Сицилии. Еще пара месяцев, и Тури стал бы американским гражданином… – Сделал паузу. – Он часто об этом говорит. Как думаешь, ты правда поможешь ему бежать?

– Я не знаю, – ответил Майкл. – После этого обеда с инспектором и доном Кроче я вообще перестал что-либо понимать. Они хотят, чтобы я помог? Отец говорил, дон этого хочет. Но он не упоминал об инспекторе.

Андолини пятерней зачесал со лба редеющие волосы. Нечаянно нажал на педаль газа, и «Фиат» дернулся вперед.

– Гильяно и дон Кроче теперь враги, – сказал он. – Но мы все спланировали без дона Кроче. Тури и его родители рассчитывают на тебя. Они знают, что твой отец никогда не предавал друзей.

– А на чьей стороне ты? – спросил Майкл.

Андолини испустил вздох.

– Я за Гильяно, – ответил он. – Мы были с ним товарищами последние пять лет, а до того он спас мне жизнь. Но я живу на Сицилии и не могу бросить вызов дону Кроче в лицо. Я хожу по тонкой проволоке между ними двумя, но никогда не предам Гильяно.

Майкл подумал: «Да что, черт побери, несет этот человек? Почему ни от кого из них нельзя добиться прямого ответа?» Потому что это Сицилия. Сицилийцы боятся правды. Тираны и инквизиторы тысячелетиями пытались выбить у них эту правду под пыткой. Правительство в Риме со своими законами требовало правды. Священники в исповедальнях добивались правды, грозя вечным проклятием. Но правда – источник власти, инструмент контроля, так зачем же кому-то ее выдавать?

«Мне придется найти собственный путь, – думал Майкл, – или вообще бросить это дело и поторопиться домой». Здесь он был на опасной территории: между Гильяно и доном Кроче определенно шла вендетта, а оказаться в эпицентре сицилийской вендетты сродни самоубийству. Сицилийцы убеждены, что месть – единственное истинное правосудие и что она должна быть беспощадной. На этом католическом острове, где в каждом доме есть статуэтка истекающего слезами Христа, христианское милосердие считалось презренным прибежищем трусов.

– Почему Гильяно с доном Кроче стали врагами? – спросил Майкл.

– Из-за трагедии в Портелла-делла-Джинестра, – ответил Андолини. – Два года назад. С тех пор все уже не было прежним. Гильяно обвинил дона Кроче.

Внезапно машина практически отвесно покатилась вниз – дорога теперь спускалась с гор в долину. Они проехали развалины норманнского замка, построенного с целью наводить страх на жителей окрестных деревень девять веков назад, а теперь населенного лишь безобидными ящерицами да козами, отбившимися от стада. Внизу уже виден был Монтелепре.

Городок располагался в расщелине между гор, словно бадья в жерле колодца. Он образовывал идеальную окружность – ни одного домика не выходило за его границы; в вечернем солнце каменные стены полыхали багровым огнем. «Фиат» уже въезжал на узкую извилистую улочку; Андолини нажал на тормоза и остановил машину перед заставой со взводом карабинери, что преградили им путь. Один махнул винтовкой, приказывая вылезать.

Майкл смотрел, как Андолини показывает полиции свои бумаги. Он заметил особый пропуск в красной рамке – его мог выдать только лично министр юстиции в Риме. У Майкла имелся такой же, но ему велели показывать пропуск только в самом крайнем случае. Откуда у этого Андолини столь серьезный документ?

Они снова покатили по узким улочкам Монтелепре, где не могли бы разъехаться две машины. Домики украшали элегантные балконы, все они были выкрашены в разные цвета. Много синих, поменьше белых, совсем мало розовых. Очень редко попадались желтые. В это время дня женщины сидели по домам – готовили ужин для мужей. Детей на улицах не было тоже. Зато на каждом углу стояли парами карабинери. Монтелепре походил на оккупированную территорию в военное время. Лишь несколько стариков с каменными лицами смотрели вниз с балконов.

«Фиат» остановился перед рядом совмещенных домов, один из которых был ярко-голубого цвета; кованую калитку украшала буква Г. Калитку открыл невысокий жилистый мужчина лет шестидесяти в американском костюме – темном, в полоску – и белой рубашке с черным галстуком. Это был отец Гильяно. Он коротко, но с теплотой обнял Андолини. Майкла похлопал по плечу чуть ли не с благодарностью, а потом повел их обоих в дом.

У отца Гильяно было лицо человека, дожидающегося кончины смертельно больного родственника, очень любимого. Он прилагал усилия, чтобы контролировать свои эмоции, но рукой то и дело касался лица, словно для того, чтобы удерживать его черты на месте. Тело его было как каменное, и двигался он скованно, пошатываясь на ходу.

Они вошли в просторную гостиную, роскошную для сицилийского жилища в таком крошечном городке. Над всем там царила гигантская увеличенная фотография, слишком размытая, чтобы сразу узнать лицо на ней, в деревянной раме кремового цвета. Майкл тут же понял, что это должен быть Сальваторе Гильяно. Под фотографией на круглом черном столике горела лампадка. На другом столе стоял еще один снимок, более четкий. Отец, мать и сын на фоне красного занавеса; сын по-хозяйски обнимает мать за плечи. Сальваторе Гильяно смотрел прямо в камеру, словно бросая ей вызов. Лицо у него было удивительной красоты – как у греческой статуи, с чертами чуть тяжеловатыми, будто выточенными из мрамора, полными чувственными губами и широко расставленными овальными глазами под полуприкрытыми веками. Лицо человека, не испытывающего сомнений, готового противостоять всему миру. Чего Майкл никак не ожидал в нем увидеть, так это добродушного обаяния.

Там были и еще фотографии Гильяно – с сестрами и их мужьями, – но они тонули в темноте на угловых столиках.

Отец Гильяно провел их в кухню. Мать, готовившая ужин, отвернулась от плиты, чтобы поздороваться. Мария Ломбардо Гильяно выглядела гораздо старше, чем на фотографии в гостиной, – казалось, это вообще другая женщина. Улыбка на ее изможденном костлявом лице напоминала гримасу, кожа была морщинистой и грубой. В волосах длиной до плеч, все еще пышных, прядями белела седина. Больше всего поражали ее глаза – почти черные от всепоглощающей ненависти к миру, грозившему уничтожить и ее, и ее сына.

Не обращая внимания на мужа и Стефана Андолини, она обратилась прямиком к Майклу:

– Так вы поможете моему сыну или нет?

Мужчин ее прямота, похоже, смутила, но Майкл лишь улыбнулся в ответ:

– Да, я с вами.

Напряжение отчасти спало; она склонила голову и поднесла ладони к лицу, словно заслоняясь от удара. Андолини сказал примирительно:

– Отец Беньямино собирался приехать, но я объяснил, что вы этого не хотели бы.

Мария Ломбардо подняла голову, и Майкл удивился тому, с какой отчетливостью все эмоции читались у нее на лице. Презрение, ненависть, страх, ирония ее слов отразились в язвительной улыбке, которую она не смогла подавить.

– Ну да, у отца Беньямино такое доброе сердце, кто бы сомневался, – произнесла она. – И это добросердечие хуже чумы выкашивает целые деревни. Он словно листья сизаля: только тронь – и прольется кровь. Выдает тайну исповеди своему братцу, торгует живыми душами, служа дьяволу…

Отец Гильяно сказал смиренно, словно пытаясь угомонить безумца:

– Дон Кроче – наш друг. Он вытащил нас из тюрьмы.

Мать Гильяно вскинулась:

– Ах, дон Кроче, Добрая Душа, всегда придет на помощь. Но вот что я вам скажу: дон Кроче – настоящая змея. Целится вперед, а расстреливает тех, кто с ним рядом. Они с нашим сыном должны были править на Сицилии вместе, а теперь Тури прячется один в горах, а Добрая Душа, свободный, как ветер, разгуливает по Палермо со своими шлюхами. Дону Кроче достаточно свистнуть, и Рим будет лизать ему пятки. Он совершил куда больше преступлений, чем наш Тури. Он – плохой человек, а наш сын – хороший. Будь я мужчиной, как вы, я убила бы дона Кроче. Отправила бы Добрую Душу на небеса. – Она передернулась от отвращения. – Вы, мужчины, ничего не понимаете.