реклама
Бургер менюБургер меню

Марина Тарасова – Долгая жизнь камикадзе (страница 15)

18

Двухмерное пространство древних, мир, стоящий на невидимой черепахе… Природа нашего зрения не изменилась, так же как природа ума, мозг не расширил свои грани, не стал безграничным, компьютер, подаренный нам, как ребенку кубики, породил соблазн искусственного интеллекта. Но и сейчас, более чем через шестьдесят лет после описываемых здесь событий, жизни человеческих особей, загадкой является наша смоделированная свыше Солнечная система или, скажем, не вписывается в астрономические параметры «улетающая» от нас планета «Сдвоенный Город».

Москва и Минотавр начинаются с одной буквы, возможно, неслучайно. В недавние, приснопамятные годы она пожирала больше человеческих судеб, чем другие столицы вместе взятые, и не только в зарешеченных камерах и пыточных подвалах, похожих на казематы Ивана Грозного, но и в глухих переулках, в темных подъездах, в профессионально подстроенных катастрофах. Не верно, что Зло, в качестве парадокса являет Добро, это, скорее, логика Кремлевского Мефистофеля. Зло – тупиково, бесплодно, оно тормозит, вымораживает все живое, сущее на земле. Но может быть, смерть это не предел, а камуфляж, отвлекающий момент, призванный заслонить от нас нечто более важное, существенное, недоступное пока что. Это не входит в противоречие с Библией, где смерть вообще не драматична, и не только из-за обещанной вечной жизни. Вдумайтесь в понятие – вечная жизнь – как туманно! Похоже, рождение и смерть – некое испытание в преддверии самого загадочного и значительного. Александр Блок провидел: «Причастный Тайнам, плакал ребенок о том, что никто не придет назад».

Набоков написал в «Даре»: «Тройная формула человеческого бытия: невозвратимость, несбыточность, неизбежность…» Женя в своем одиноком шествии, постепенно превращаясь в большую снежинку, почему-то вспомнила любимого писателя. Невозвратимость никогда не была для нее кредо, несбыточность преследовала всегда, а неизбежность в ее непоправимости, во всей полноте обнаружилась сейчас.

Женя не помнила, о чем они говорили с тетей Верой на Крымском мосту, открывшийся вид, воздух, пространство превращало их прогулку в целое путешествие. Не могла вспомнить, как закончился вечер на Малой Ордынке, она ярко запомнила свое пробуждение на перинке, постеленной на большущий железный кофр. Когда тетя позвала ее к себе на тахту, Женя лежала, впитывая свежесть батистовой рубашки, седые, распущенные волосы касались ее лица. Вера не расспрашивала, потом Женя поняла, ведь в любых вопросах об отце, матери сквозило бы неприятие их быта, самой жизни.

Так в тепле и холе она нежилась в раннем детстве на узком топчане с бабушкой еще в Казахстане. Тетя Вера только сказала: «Ты должна любить и ценить бабушку. Ей приходится очень нелегко, работа, хозяйство, с тобой надо заниматься». Она спросила что-то по-французски, но Женя смутилась, запнулась, а ведь можно было просто ответить «yеs», бабушка ее немножко учила английскому, когда не падала от усталости.

На завтрак тетя Вера приготовила вкусный омлет из яичного порошка, на маргарине. За столом она рассказывала, какая у них была дружная семья. Отцу, купцу первой гильдии, принадлежала вся эта большая квартира, а теперь – только комната с прихожей, где стоит старинный буфет, и еще комнатка Оли, у самой уборной. И то у них так много метров, жилплощади, потому что она, Вера, научный работник, орденоносец.

Потом за Женей приехала Надежда Николаевна.

– Тетя Вера сказала мне утром, ложись ко мне в постель! – рассказывала Женя на весь автобус, – обняла меня…

– Это потому что у нее нет детей, – хмыкнула бабушка, а когда сошли, затянулась папиросой. – Муж у нее давно умер, а детишек Бог не дал.

– А разве детей дает Бог?

– Ну аист в клюве приносит, такая большая толстая птица, – засмеялась Надежда Николаевна.

– Не правда. Не птица! Я в роддоме родилась на улице Дурова. Мне мама сказала, я знаю.

16

Незаметно, как-то сразу, без майской весны, наступило лето, как в теплых странах. В Москве стало пыльно, душно, страдающие без полива улицы вздулись от ранней жары, тополиная вата лезла в нос, тополя ведь тогда не подрезали. В одну ночь белая пена черемухи вырвалась из почек, заполнив своей кипенью потяжелевшие ветви. Все смешалось – мгновенно высохшие лужи во дворе, вздыбившееся крахмальными парусами белье на веревках.

Женя стояла под раскидистым деревом, обросшим уверенной листвой и, морщась от жалости, смотрела на птенца, выпавшего из гнезда. Самое удивительное, что он полусидел, голый, красный, в складках кожи, с острым носиком-клювом, птичий детеныш, и вопросительно смотрел на нее странными глазами. Женя не знала, как его спасти, чем помочь, окликнула подошедшего рослого пацана.

– Видишь, упал, – залезь на дерево, положи его в гнездо.

– Ща, полезу. Вот урод!

Мальчишка наступил на птенца рваным ботинком, втоптал в черную хмельную землю.

– Ты чего? Сволочь! – выкрикнула Женя любимое слово своей матери.

– А ничего. Хер с ним! Хочешь, и тебе наваляю, – навис над Женей, готовый надавать ей тумаков.

– Гад ты! Славка-булавка!

Получив оплеуху, Женька побежала в свой флигелек. Жалко было горевшее ухо, но куда больше растоптанного птенца с острым носиком, который никогда уже не станет птицей.

Бабушка просила отца заступиться за Женю, когда ее поколачивали во дворе, но он качал головой, отнекивался: «Не буду я этого делать. Пусть знает, что надо уметь постоять за себя, меня же не будет всегда рядом».

То лето запомнилось ей выездом на дачу с детским садом. Папа приезжал ее навестить с маленькой щуплой женщиной в белой беретке и платье в горошек, как из кинофильма «Подкидыш». И она поняла, что у папы теперь другая жена. «Я тетя Люба», – сказала она надтреснутым, словно патефонная пластинка, голосом и смущенно протянула ей газетный кулек с ягодами. «Мы чернику сами собираем, в лесу, а смородину рвем с кустов», – но кулек с бурым пятном взяла. А вообще-то хватит ей теть. В другой раз отец приехал один, мать закатила форменную истерику, что он может видеться с дочкой, но не эта! «Полная дура, мещанка, бухгалтерша» – слова пулями вылетали из нее, распаленной, не прощающей.

Положив под живот руки, отец учил ее плавать на глубоком месте, в пруду, к возмущению бабушки: «Толя, это безобразие! Она не щенок, чтоб ее топить, а если бы захлебнулась?» Но Женя считала себя героем и плевала на бабушкины штучки. Уроки пошли на пользу, она больше не боялась воды и вообще чувствовала себя увереннее.

Захлебывалось лето в проливных дождях и частых громких грозах. Тяжело прыгали толстые жабы, низко на ветках замирали странные зубастенькие ящерки; под сырой корягой Женя как-то увидела то ли гадюку, то ли ужа с раздвоенным, как октябрятский флажок, жалом. В мутных зеркалах луж отражались длинноногие мухоморы, выросшие на детсадовском участке. Потом из всех орудий выпалила жара, в конце августа проснувшиеся осы набивались в стакан с лимонадом.

В сентябре Женя пошла в школу, сразу во второй класс. Она вытянулась, повзрослела, бегло читала, и сейчас трудно было представить, что всего два года назад ей хотелось смастерить Буратино. Правда, писала она как курица лапой. «А что корпеть над прописями? – сама себя вопрошала Надежда Николаевна. – Это раньше ценили каллиграфию, а сейчас пишущая машинка в моде, делает погоду. Зато посидела дома, окрепла, скарлатину не подцепила, верно, Женюля?»

Тети купили ей к школе туфли из свиной кожи, справили форму – платье с красивым шерстяным фартуком, чтобы она изжила в себе рудименты сиротства, незнакомое слово запомнилось. Отец подарил ей собственноручно переплетенную тетрадку в шелковой обложке с виньеткой, чтобы она записывала любимые стихи.

Соседки «однопартийки» шумно хлопали крышками парт и, казалось, ее не замечали. Аккуратные бесцветные девочки, они давно уже сбились в стайки и не проявляли желания дружить. Кого сейчас тускло помнила Женя – из той, своей первой школы? Лаврентьев – Зловрентий, однорукий завуч, фронтовик; учитель труда, он же завхоз, с неизменной поговоркой: «Забодай тебя комар, укуси корова»; конечно, ее учительница Алла Петровна, крепко сбитая женщина неопределенного возраста, черты лица расплывались, в памяти застряло только имя. Но тайно влюблены были девчонки в другую, из параллельного класса, красавицу Эльвиру Эдуардовну, стройную, с высоким коком волос, с вуалеткой на шляпке. Синеватые, посверкивающие, как драгоценные камни, глаза, словно не принадлежали ее лицу, ей самой, и оттого казались такими прекрасными. Девчонки шушукались, что у нее с Лаврентием то самое, шуры-муры, а Женя уже знала, что не всегда от этого рождаются на свет дети. Вообще сплетничать про учительниц, обсуждать их одежду, вплоть до нижнего белья (уборные были общими), – вот что больше всего интересовало второклашек. Скучные, простенькие знания, безликие уроки с непременным воздаянием «молитв» великому вождю за счастливое октябрятское детство претили Жене. «Но надо держать язык за зубами, – учила бабушка, – больше молчать и слушать».

Женю увлек кружок юннатов в районном Доме пионеров, туда ее определила Надежда Николаевна со своей неуемной любовью к биологии. Бабушкино занудливое упорство всегда быстро иссякало; в кружок она отвела Женю, поняв, что та не преуспеет с французским. Женя обиделась, как-то взяв узкую тетрадочку для иностранных слов. Там аккуратно было выведено бабушкиной рукой: «Музыка – нет способностей» (короткий приговор); с новой строчки «Французский» – зачеркнуто; внизу – «Биология?».