Марина Супрун – Когда замолкли скрипки (страница 8)
Кошмар в камере продлился недолго. Один за другим узники затихали – кто-то уже окоченел в последней судороге, кто-то еще слабо хрипел, прощаясь с жизнью. Немногие оставшиеся в сознании беспомощно царапали двери ослабевающими пальцами, по-детски надеясь, что их все же выпустят, пожалеют, спасут…
Прошло пять минут – и воцарилась мертвая тишина. Души, освободившись от измученных тел, устремились в иной мир. Мир, где не пахло гарью и смертью, где не было колючей проволоки под напряжением. Мир, где можно было просто дышать – глубоко, полной грудью, не чувствуя, как яд разъедает легкие.
Когда в камере окончательно стихли последние стоны, Ирма оставалась снаружи в окружении солдат. Среди них выделялся Фридрих – сегодня он был мрачнее обычного, что не ускользнуло от внимания сослуживцев. Сначала они пытались выяснить причину его угрюмости, но в ответ получали лишь грубости или упрямое молчание. В конце концов, они оставили его в покое.
Один из солдат достал губную гармошку и попытался наигрывать мелодию, но его товарищи, перебивая друг друга похабными анекдотами, постоянно вызывали взрывы смеха. Музыкант срывался, начинал заново, но так и не смог доиграть до конца – смех и похабщина заглушали любые попытки создать что-то напоминающее музыку.
Как только крики в камере стихли, Ирма коротко кивнула Фридриху:
– Проверь, остался ли кто живой. Если шевелятся – добивай. Народу сегодня много, газа жалеть нельзя.
Фридрих махнул рукой одному из охранников, натянул противогаз и толкнул дверь. Воздух внутри был густым, словно сироп. У самого порога лежали женщины – их тела неестественно выгнулись, пальцы вцепились в горло или грудь. Одна содрала кожу с ребер, обнажив багровую мякоть. Другая выкашляла легкие прямо на бетон. Рядом с третьей валялось глазное яблоко, мутное, как вареный белок.
Фридрих с напарником переступили через спутанные тела у порога. Никто не дернулся, не застонал – добивать было некого. Методично проверив пульс у нескольких женщин (пальцы скользнули по липким от крови запястьям), Фридрих кивнул:
– Чисто.
На выходе он свистнул в два пальца. Из-за угла крематория покорно вышли шестеро зондеркомандовцев – заключенных в полосатых робах, обреченных сжигать своих же. Их лица были белее пепла, который они выгребали из топок.
– Убирайте, – бросил Фридрих, закуривая.
Мужчины вошли, не глядя друг на друга. Они работали молча, как автоматы: Двое хватали трупы за руки и ноги (кожа слезала лоскутами, как вареная). Третий подбирал выпавшие внутренности лопатой. Четвертый поливал пол из шланга, смывая в сток клочья волос и зубные протезы.
Печи крематория, похожие на гигантские стальные шкафы, пожирали по три тела за раз. Когда дверцы захлопывались, зондеркомандовец крестился – хоть вера уже не спасала. Через двадцать минут от женщин остался лишь мешок серого порошка да пара оплавленных золотых коронок.
Альма оставалась в бараке одна. Чтобы размять пальцы и заглушить тишину, она взяла скрипку – заиграла Вивальди. Звуки «Весны» дрожали в спертом воздухе, цеплялись за стены с облупившейся краской, будто пытались сбежать через щели. Играла не для слушателей, а для себя: так легче было отсчитывать время между пайками.
К вечеру дверь с лязгом распахнулась. Конвой втолкнул в барак новую партию – изможденные женщины, спотыкаясь, заполнили проход. Шепот на французском, обрывки немецкого, а среди них – два голоса, на которые Альма обратила внимание: русская речь. Среди француженок в рваных платьях и австрийских евреек с нашивками эти двое стояли особняком, сжавшись, как будто пытаясь стать невидимками. Охранники, толкая прикладами, рявкнули: «Размещаться!» – и захлопнули дверь, оставив после себя запах пота, крови и страха.
Женщины замерли у дверей, будто боялись нарушить невидимую границу. Их взгляды скользили по Альме – одинокой фигуре на матрасе, закутанной в серое одеяло, со скрипкой на руках, как с оберегом. Она первая нарушила тишину, мягко улыбнувшись:
– Входите. Места хватит всем.
Голос ее звучал хрипло, но тепло, и это растопило лед нерешительности. Они двинулись вперед, осторожно, как стадо испуганных оленей. Но мест действительно не хватало – в этот момент раз конвой пригнал больше женщин, чем в прошлый. Две француженки, не сговариваясь, легли на один матрас, прижавшись друг к другу для тепла.
Альма поманила к себе худенькую девушку с темными, как смоль волосами – единственную, кто свободно владела французским и немецким.
– Ты будешь моим переводчиком, – шепнула Альма, уступая ей половину одеяла. – Пусть остальные знают: здесь можно передохнуть. Хоть немного.
Катрин была юной еврейкой, как и Альма – австрийкой. Девятнадцатилетняя девушка казалась хрупкой, но в ее смуглом лице с тонкими, будто нарисованными углем, бровями и огромными темными глазами чувствовалась скрытая сила. Она была родом из деревушки под Веной – той самой, где ее родителей расстреляли за связь с антифашистским подпольем. Саму Катрин отправили сюда, как «пособницу» – за то, что прятала в сарае раненого партизана.
Той ночью барак наполнился не людьми – тенями.
Женщины не разговаривали. Даже шепот казался здесь предательством. Белорусски, две худые фигуры в выцветших платках, забились в угол у двери, будто пытались стать частью стены. На вопросы они не отвечали.
Усталость висела в воздухе гуще дыма. Кто-то сразу рухнул на матрас, даже не сняв башмаков. Другие сидели, уставившись в одну точку – их взгляды скользили по стенам, но не видели ничего.
Только скрипка Альмы, лежащая на одеяле, напоминала: когда-то здесь звучала музыка.
Когда в бараке уже объявили отбой и люди, изможденные за день, погрузились в тревожный сон, внезапно раздался пронзительный крик. Вскочив с матрасов, все ринулись к одной из украинок – она билась в полубреду, выкрикивая обрывки фраз:
– Отпусти ее! Она же ребенок!.. Мама, мама, где ты?..
Голос ее резал темноту, словно нож. Девушку едва удалось удержать – руки вырывались, глаза не фокусировались. Только, когда Альма и Катрин прижали ее к матрасу, дыхание начало выравниваться. Остальные, потрясенные, не решались разойтись, пока Альма не махнула рукой:
– Пожалуйста, идите спать.
Она с Катрин осталась – белоруска, кое-как объяснялась на немецком (школьные уроки всплывали обрывками).
Когда Ольга наконец пришла в себя, ее голос дрожал, а пальцы судорожно сжимали край матраса. Она рассказала свою историю, от которой у остальных стыла кровь в жилах.
Ей было всего семнадцать. До войны в Минске у нее была маленькая семья: мама, крепко державшая их мир на своих плечах, и маленькая сестренка Алена, чей смех звенел, как колокольчик.
Но за эти несколько месяцев Ольга узнала цену жизни – и смерти. Она видела то, что не должен видеть никто – особенно ребенок. И теперь эти картины гнали ее в ночных кошмарах, заставляя кричать в темноте…
Когда война обрушилась на страну, Ольга, как и все, оцепенела от неверия. Это казалось чем-то далеким – страшным, но недосягаемым, как гроза за горизонтом.
Но с каждым днем, с каждой горькой сводкой об отступлении, тревога вползала в дома, превращаясь в леденящий ужас. Когда немцы подошли к Минску, стало ясно: кошмар догнал их. Оккупация перестала быть абстракцией – теперь это был запах гари на ветру, рев моторов на окраинах и шепот соседей: «Собирай самое необходимое…»
Ее семья не успела уехать. Они, как и тысячи других, верили в несокрушимость города – ведь Минск не сдавали никогда. Но в тот летний день улицы вдруг замолчали. Красное знамя над штабом исчезло. И стало ясно: их бросили.
Когда немцы вошли в город, маски цивилизации исчезли в первый же день. Уже на рассвете они начали расстреливать неугодных.
Расстрелы начались сразу – методично, без суеты. Сначала евреев. Потом под раздачу попали все подряд: русские, белорусы, даже цыгане. Критерий был прост – достаточно доноса.
Через несколько недель на дверях комендатуры появились приказы: вся молодежь должна явиться «для трудовой миссии в Рейхе». Сначала люди не верили – прятались, смеялись над глупостью немцев. Но когда начались облавы, смех застрял в горле.
Ольгу забрали на рассвете. Четверо солдат ворвались в дом, когда семья еще спала. Мать пыталась заслонить дочерей собой – получила прикладом в лицо. Их вытолкали на улицу, где уже стояла колонна таких же обреченных.
Шли днями без остановки. Конвоиры на мотоциклах с фарами освещали дорогу и ночью. Когда у парня подкосились ноги, эсэсовец выстрелил ему в затылок, не прерывая шага. Труп оставили на обочине – предупреждение остальным.
День, когда они прошли через пепелище деревни, навсегда врезался в память Ольги. Торчащие печные трубы, как надгробия над сгоревшими домами, стали немыми свидетелями того, как ее жизнь раскололась на «до» и «после».
Колонна обессилела. Женщины с детьми, шатаясь от усталости, отказались идти дальше. Мать Ольги прижала к груди дрожащую Алену:
– Мы не можем…Дети…
Ответ эсэсовцев был лаконичен:
– Или встаете в строй, или расстаетесь с детьми навсегда!
Тогда началось нечто нечеловеческое.
Конвоиры выхватывали малышей из рук матерей. Четырехлетнюю Алену офицер поднял за ногу, как кролика перед забоем. Мир замедлился, когда ее маленькое тельце с хрустом ударилось о валун. Раз. Два. Три…Пока розовая пена не выступила на ее светлых волосах.