реклама
Бургер менюБургер меню

Марина Степнова – Кот Блед (страница 2)

18

Садилась за стол – всегда прямо, облокачиваться было нельзя. Почему? Просто нельзя. Спина у человека должна быть прямой. Смотрела в окно. Разворачивала седую шоколадную конфету. Откусывала осторожно. И ела, день за днем, пока свежие конфеты в буфете тоже не обращались в камень.

Это была позиция. Жизнь, отобранная у себя. Отложенная на потом.

Став старше, я спорила, злилась, пыталась переубедить. Клялась, что у меня непременно будет иначе. Никаких заштопанных колготок, засохших кусков. А несколько лет назад достала из шкафа бабушкино платье, крепдешиновое, серенькое, ручное. Тысяча девятьсот пятьдесят третьего года рождения. Бабушка сшила его, когда ей было тридцать пять. Оно было самое нарядное, самое любимое. До самой смерти. И другое было не нужно. Правда не нужно. Я только теперь поняла. Примерила – и да. Поняла. Теперь оно любимое и у меня.

Перед сном бабушка рассказывала нам с Лариской истории. Напитавшись фантазиями и книжками днем, с приходом темноты мы требовали подлинности. Бабушка, расскажите про жизнь – вот как это называлось. Мы называли бабушку только на “вы”. Сами, никто не просил. Тыкнуть бабушке – это было святотатство.

Бабушка садилась между двух одинаковых раскладушек – скрипнувшая табуретка, руки, не знающие, что делать на коленях, – на секунду задумывалась. Вам про деда Саню? Про Анну Вуколовну?

Не-е-ет, ныли мы с Лариской. Нет, бабушка. Нам про войну!

И бабушка начинала рассказывать.

Я была абсолютно бесстрашным ребенком (как я сейчас понимаю – просто безголовым) и не боялась ничего. В принципе – ничего. Ни темноты, ни собак, ни людей, ни зверей, ни насекомых. Хватала за шиворот зазевавшихся ужей, разводила мясистых крестовиков в литровых банках. Как-то раз голыми руками изловила в яру исключительно красивую гибкую пиявку (во время охоты Лариска в целях безопасности крепко держала меня за трусы) и притащила бабушке с вопросом: это что, змея, да, змея? Почему маленькая? На лице опешившей бабушки впервые мелькнуло что-то вроде уважения, и, вспоминая это, я до сих пор полна тихой гордости. Правда, пиявку все-таки пришлось выпустить обратно, в яр.

Так вот, бабушкины вечерние рассказы – будничные, негромкие – лишили меня еще одного страха, типичного для всех советских детей. Войны я тоже не боялась. Война – это была часть жизни. Часть жизни нашей семьи. Война – это было даже интересно. Взаправдашние приключения!

Но однажды, в июле, рано-рано утром, война мне приснилась. Сразу вся. Бомбежки и теплушки, трехмесячная дорога мамы и бабушки в эвакуацию и то, как бабушка отстала от поезда – и бежала, двадцатидвухлетняя, по степи, плача и задыхаясь, целый перегон, до следующей станции, а в вагоне рыдала четырехлетняя мама. Мне приснились все мои дедушки – и двоюродные, и родные, совсем мальчики, ушедшие на фронт, и взрывы, и осколки, и тетя Клара, родившаяся где-то по дороге на Урал, и папа, жевавший от голода жмых, и мама дяди Вали, погибшая в блокадном Ленинграде, и сам дядя Валя, сын врага народа, который упросил, чтобы его взяли на фронт. И только потому остался в живых.

Все они обступали меня, живые и мертвые, сладко воняло гарью, и небо было нарисованным – оглушительным и черным, и заходил в этом небе, покачивая крыльями и накренясь, тоже нарисованный черный самолет, неторопливо открывая створки бомболюков.

Я заорала, захлебываясь, и орала, пока бабушкины руки, быстрые, прохладные, не выпутали меня из мокрой простыни. Было уже светло. Птицы за окном катали в горле жидкие переливающиеся шарики, разминали голоса. Старый скворец прилетал весной – много лет, не изменяя. Бабушка каждый год подправляла и чистила к его прилету скворечник. Один раз нашла в нем бусину, полупрозрачную, карюю, густую внутри, изумительно красивую. Ее нельзя было разделить пополам. И выкинуть тоже невозможно. Бабушка взвесила бусину на ладони. Посмотрела на Лариску. На меня. И впервые в жизни поступила не по справедливости. Бусина жила у меня долго-долго. А потом все-таки потерялась. Наверно, вернулась к скворцу.

Зачем я смотрю туда, в свое детство, снова и снова? Зачем навожу резкость, зачем раз за разом переворачиваю подзорную трубу? Что́ пытаюсь понять?

Вот планета Земля. Вот моя страна. Вот село Хреново́е. Бабушкин дом. Комната. Две раскладушки, две девочки и одна женщина с очень прямой спиной. Одна девочка, румяная, светловолосая, спит, полуоткрыв рот и обняв двумя руками подушку; другая, растрепанная, темноглазая, рыдает и трясется. Я вижу, как вскипают в углах ее некрасиво разинутого рта слюна и слезы.

Война, причитает девочка, – я не хочу, бабушка, я боюсь, война.

И женщина, совсем еще не старая, невысокая, кудрявая, пока еще не седая, говорит твердо и спокойно, как умеет только она.

Спи. Никакой войны больше не будет.

Никогда-никогда? – переспрашивает девочка, успокаиваясь.

Бабушка молчит несколько секунд, взвешивая свою жизнь. Жизнь девочки. И все остальные жизни тоже.

Никогда, – обещает она.

И девочка засыпает.

Белый унитаз

Иногда я думаю, что, случись это на несколько лет раньше или позже, все обернулось бы совсем иначе. Маленькие дети всё воспринимают как должное. Подростки, наоборот, – в штыки. Но мне было десять лет – тощая, нескладная, косы до колен, в голове – каша из полупереваренных книг и невообразимых фантазий. Запойное чтение прекрасно уживалось с бурной дворовой жизнью – я сайгачила на улице, играла в войнушку, дралась, воровала вместе со всеми барбарис в ближайшем детском саду.

Однажды коварный сторож нас подкараулил и изловил. В процессе выкручивания преступных ушей опознал меня – и долго причитал про дочь такого человека. Мама была главным врачом крупного санатория – огромный парк, водогрязелечебница, вольер с попугайчиками и канарейками, вечные иностранные делегации и черная “Волга” с персональным водителем. Помнится, никого во дворе, включая меня, это особо не волновало. В беседке, где мы учились играть в ножички, социальные различия не существовали вовсе. Полы мама мыла сама, готовила – тоже. От нас не уходили гости – советские, веселые, молодые. Пирожки жарились тазами – с капустой, с грибами, с яблоками. Каждый – с просторную мужскую ладонь. Все мамины недюжинные связи уходили на книги – библиотека у нас дома была царская. Но у малолетней шпаны, в кругах которой я имела честь вращаться, конкурентным преимуществом это не являлось. А вот настоящий офицерский планшет – да. Папа – офицер. Служил в гарнизоне. Это было уже серьезно. Во дворе я считалась девчонкой авторитетной.

Вообще, папин гарнизон, мамин санаторий, завод искусственного каучука и глюкозо-паточный комбинат были четырьмя китами, на чьих толстых спинах мирно покоилась местная жизнь. Пару раз в день процессы на заводе и комбинате доходили до таинственной алхимической точки – и округу обдавало залпом вони, невообразимой, густой, первобытной. Небо моей родины было окрашено во все цвета апокалиптической побежалости. В городе, посмеиваясь, рассказывали анекдот про незадачливых фашистов, которые так и не смогли извести в душегубке местного жителя, привыкшего и не к такой концентрации ядовитых газов.

Ефремов – вот как называлось это славное место. Серый, крошечный, провинциальный. Облезлые купеческие домики в центре, грязные рафинадки хрущевок, красная площадь, хитрушка, кладбища – старое и новое. На самом деле городок был с небольшой, но славной историей. Много лет спустя, уже взрослая, встречаясь с Ефремовом на страницах Тургенева, Бунина и даже Толстого, я всегда виновато замедляла шаг, пытаясь разглядеть все, что ускользнуло от меня в детстве, но – напрасно. Даже олитературенный, Ефремов как будто стремился занять как можно меньше места. Вечный эпизодический персонаж. Тихий обитатель мелкобуквенных примечаний.

Я не питала к нему никаких чувств, я просто родилась тут и жила.

Пока в 1981 году мы не переехали в Кишинев.

С поразительным, свойственным только детям бессердечием я не помню никаких сборов – а ведь всю нашу жизнь, включая несколько тысяч книг, надо было как-то уместить в коробки и отправить на сотни сотен километров в будущее, в другую республику, пусть и советскую социалистическую, но – другую. В памяти застрял один-единственный разговор с родителями – на кухне, всегда полутемной (первый этаж, старые тополя, сирень).

Мы теперь будем жить в Кишиневе.

Я кивнула невнимательно. В Кишиневе я до этого была один раз, лет в пять, и запомнила, что была ночь и посреди двора рос огромный грецкий орех. По семейной легенде, я закатила грандиозный скандал, требуя непременно укрыть меня красным пуховым одеялом, – таковы были мои тогдашние представления о прекрасном. Одеяло добыли, меня укрыли, несмотря на сорокаградусную июльскую жару. К сожалению, умение добиться своего любой ценой я утратила примерно в том же возрасте. Но красным пуховым одеялам симпатизирую до сих пор.

В общем, против Кишинева я не возражала. Он был не взаправду, на словах. А во дворе меня ждали Оксанка Архипова, Сережка Старухин и все-все-все. Мир был незыблемым, каким он бывает только в детстве.

Но мы действительно переехали.

Первое, что я увидела и запомнила, было солнце.

У солнца был вкус, цвет, запах, тяжелый и нежный нажим. Оказывается, оно было таким. На несколько месяцев это слово (даже не слово, а ощущение) стало для меня главным – оказывается.