Мариэтта Шагинян – Месс-менд. Части I и II. (страница 64)
— Шепните Дубиндусу при встрече, что мы, кажись, едем в Берлин! — С этими словами Дурке подтолкнул жандарма и ринулся вслед за двумя женщинами.
Билеты куплены. Дама с горничной вошли в купе первого класса. Кондуктор захлопнул двери, но в ту же минуту тонконосый человек, вынырнувший у него из-за спины, сделал ему таинственный знак рукой.
— Э? — спросил кондуктор.
— Э! — ответил тонконосый, сунув ему свой полицейский билет.
— Эге! — промычал кондуктор, до которого еще не дошла весть об отставке Дубиндуса и Дурке, и распахнул двери соседнего купе.
— Эге! — подтвердил тонконосый и прыгнул.
Поезд тронулся. Он сидел на бархатном диване, по соседству от купе двух дам. Он был положительно доволен собой. Первым долгом надлежало вынуть тяжелый кошелек Дубиндуса и пересчитать деньги. Вторым долгом записать расходы.
Дурке вынул карандаш и бумагу, послюнявил палец и написал:
Счет
День первый.
Билет от Мюльрока до Берлина в экспрессе I класса — 22 золотые марки.
Поставив точку, он вынул означенную сумму из кошелька, сосчитал ее снова, тряхнул два раза на ладони и отправил в карман.
Грэс Вестингауз явно чувствовала себя нехорошо. Она забилась в угол дивана, прислонилась головой к его обшивке и из-под длинных ресниц глядела на свою горничную.
Та не обращала на это никакого внимания. Она подняла было юбку, чтобы поискать в кармане штанов табачку, но там ничего не оказалось: Дубиндус опорожнил его при обыске. Тогда она вытащила все тот же номер «Золотой истины» и принялась его изучать.
— Мелина! — слабым голосом произнесла Грэс.
Горничная не шевельнулась.
— Мелина.
При вторичном окрике горничная быстрым взглядом окинула купе и, сообразив, что Мелина — это она сама, нетерпеливо взглянула на свою хозяйку.
— Дайте мне газету.
Не без досады горничная протянула газету.
Грэс лихорадочно просмотрела столбцы. Еще одно убийство! Новый бродяга, выставленный в морге. Письмо…
— Вы американец, — произнесла она с усилием, — я вижу это по вашему акценту. Скажите мне ради… ради… ну, хоть ради нашей близкой разлуки, это не вы убили министра?
— Я не убиваю на проезжей дороге, — ответила горничная, — но должен сказать вам, что министры и люди вашего класса стоят того, чтоб их истребили до последнего. Каждое их дело — новая подлость. Весь номер этой газеты наполнен подлостью. И если вы вздумали сейчас спасать рабочего, так это потому, что оно вам выгодно, барынька, вот и все.
Грэс закрыта глаза. Голос ее стал матовым.
— Я не спасала вас. Я сделала то, что мне приказано. Я не знаю, что вокруг затевается.
— Тем хуже.
Разговор был исчерпан. Горничная взяла назад газету. Она считала каждую минуту, приближавшую ее к свободе, и положительно не хотела замечать нервического поведения своей хозяйки. А та отвернула голову к стене, спрятала лицо в платок, и, если б не тряска вагона, можно было бы подумать, что шея и плечи ее вздрагивают по какой-нибудь другой причине.
Когда в окне мелькнули первые предместья Берлина, она открыла глаза, порылась в сумочке и достала бумажку.
— Мне велено дать вам денег…
— Черт! — воскликнула горничная, становясь перед ней во весь свой рост и меряя ее засверкавшими глазами. — Неужели в вашей птичьей голове не хватает мозгу, чтоб не лезть ко мне с деньгами? Неужели вы не понимаете, как омерзительно получать свободу через махинации негодяев вашего класса! И если б не приступ лихорадки, разве я не предпочел бы любое дерево, любой камень, любую лужу вашей проклятой спальне! Да будьте вы трижды… А!
С этими громовыми словами горничная Мелина внезапно подобрала юбки и с быстротой молнии, на ходу отворив двери и защемив тонконосого человека, висевшего по ту сторону окна, спрыгнула вниз, на насыпь.
Секунда — и она исчезла. Поезд полным ходом подходил к Берлину. Дурке глядел в окно на Грэс Вестингауз, тщетно стараясь высвободиться от прищемившей его двери. Грэс Вестингауз глядела мимо Дурке на летевшую внизу насыпь, на серые домики предместья, на телеграфную проволоку, на птиц, на пыль, на ветер.
Железнодорожные мастерские западного предместья
— Любезные сестры и братие! — надрывался человек пасторского вида, в пасторской шляпе, с пасторским носом. — Достолюбезные! К чему такое напрасное оскорбление! Я секретарь пацифистского общества! Я не агент… Я добрый лютеранин!
— Уйдите, пока целы, — хмуро пробормотал старший мастер, — какого черта вы нам нужны, когда мы два месяца не получали жалованья!
— Не надо быть материалистом, надо быть добрым немцем. Моя брошюра стоит всего два пфеннига. За два пфеннига двадцать четыре страницы мелкого шрифта. Любезные сестры и братие, — вот она, голубая обложка… «Гиена в овечьей шкуре, или Военные замыслы большеви…»…
— Вон!
Пасторская шляпа кувыркнулась в воздухе. Человек пасторского вида присел на корточки.
— Достолюбезные… Удержитесь! Даром. Брошюра продается даром, в убыток правительству. Каждый получит целую. Раз, два…
Но тут он был схвачен в охапку, вынесен за пределы железнодорожных мастерских и посажен в корзину с голубыми брошюрами, как раз под самый водосточный кран.
— Уф! — произнес старый рабочий, покончив с означенной операцией. — Можно прямо-таки взбеситься. Что ни день, то выносишь ихнего брата на собственных плечах. Не мешало бы нам стряхнуть его разок в паровой котел.
Между тем человек пасторского вида с глубоким вздохом вылез из-под крана. Оглянувшись кругом, он поднял свою шляпу, щелкнул ее и тотчас же вытащил из нее дамский чепчик. За чепчиком последовала длинная юбка, потом фартук, а потом и вся шляпа, вытянувшись куполообразно, превратилась в приличный ручной сак.
Человек облачился в чепчик и юбку, наложил сак доверху голубыми брошюрами, а затем, опасливо оглянувшись, распределил все остальное количество между старыми паровозными трубами, ящиком с опилками, дверной щелью и пойлом для цепной собаки. После чего мирно проследовал в женскую ремонтную мастерскую, помещавшуюся напротив.
Он не успел еще пересечь двора, как заметил подозрительного тонконосого человека с перепачканными глиной коленками, крадущегося вдоль забора, не сводя с него глаз. Это ему не могло понравиться, решительно не могло понравиться. Он ускорил шаги и юркнул в мастерскую.
Две дюжины работниц были заняты мытьем и чисткой котлов. При виде его они остановились.
— Это еще что за тетка?
— Достолюбезные сестры! — пропищал чепец тоненьким голосом. — Иду мимо, дай, думаю, загляну. Не желает ли кто духовную пищу? Три пфеннига штука, двадцать четыре листа мелкого шрифта. Издание пацифистского общества… Купите, сестрицы! Разоблачение гиены. Воинственная политика большеви… Ай, ай, чего хочет этот человек?
Последнюю фразу чепец рявкнул, к изумлению работниц, густым басом. Прижавшись к стене между дверью и котлом, стоял тонконосый мужчина с выпачканными глиной коленками и пристально смотрел на проповедника.
— Коли ты чревовещатель, — изрекла одна из работниц, уперши руки в бока и подходя к чепцу с видом, не обещающим ничего доброго, — коли ты чревовещун, так, верно, умеешь и колесом ходить на манер циркача. А ну-ка. Проколеси-ка!
С этими словами она примяла чепцу ближайшую часть тела, придав ей наибольшую вращательную скорость, и так как ее соседки немедленно вызвались ей подсобить, проповедник выкатился из мастерской в десять секунд. Вслед ему одна за другой полетели голубые брошюры.
Он, однако же, не остановился ни во дворе, ни в палисаднике, ни за палисадником, памятуя о странном тонконосом мужчине, и предпочел вкатиться в паровозное депо. Здесь было тепло, светло и гостеприимно. Три больших паровоза мирно дышали в углу, на рельсовом пастбище. Несколько приличного вида железнодорожников сидели на ступеньках асфальтовой лестницы и заняты были мирной беседой. Лица их худы и бледны, тела костлявы и истощены, глаза обведены кругами. Это зрелище, по-видимому, пришлось по душе секретарю пацифистского общества. Он отряхнулся, влез на пустую бочку и за неимением брошюр открыл свой собственный рот.
— Любезные братие и друзья! Я пришел к вам с веткою… ой, какая у меня слабая память… с веткою… с веткою того самого дерева, из которого делается прованское масло.
Вы, конечно, любите прованское масло. Еще больше вы любите салат с этим маслом. Но, когда наступает война, нет ни масла, ни салата, ни даже любви. — Он так растрогался нарисованной картиной, что глаза его наполнились слезами. В депо было тихо. Паровозы дышали. Железнодорожники слушали. — И вот, дорогие и любимые друзья мои, представьте же себе! Мы сидим мирно, спокойно. Французы подали нам руку, и мы подали руку французам. И тогда начинаются военные приготовления совсем с другой стороны. Все вы знакомы — кха-кха — с боль-боль-боль… ай! — выгоните этого постороннего человека из депо, это, наверное, ихний шпион!
С этим непредвиденным восклицанием оратор так страстно запрыгал на бочке, что днище ее провалилось, и он исчез, как Диоген, в ее недрах.
Тонконосый мужчина с выпачканными глиной коленками торжественно приблизился к бочке. Он поднял палец и обвел железнодорожников глазами. Он постучал пальцем по бочке.
— Убийца! — произнес он шепотом. — Полицейский агент, — добавил он еще тише, вперяя палец в свою грудь. — Но… — И тут лицо его приняло страдальческое выражение. — Нет бланка об аресте!