реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 39)

18

Два года назад, поздней осенью 1956 года, Дудинцев, сумевший напечатать свой роман, на устных его обсуждениях говорил уже гораздо менее свободно, чем раскованные романом и фактом его напечатания читатели. Пастернак же использовал в полемике с собратьями по цеху (пока можно было ее вести) печатный опыт Дудинцева — и не отступил от своего. Он хотел закрепить прецеденты — зафиксировать первый абрис нового времени; он пытался войти в волну, подымавшуюся в начале 1956 года и вынесшую на отмель печати роман Дудинцева и два выпуска «Литературной Москвы»[340].

К началу 1959 года Пастернак был изъят из литературного процесса. В том же году вышел и остался незамеченным роман зэка с немалым стажем Юрия Домбровского «Обезьяна приходит за своим черепом», над которым автор работал с 1943 года. Почему он остался незамеченным (благодаря слишком плотному антифашистскому камуфляжу? не были готовы?) — над этим еще стоит поразмышлять.

Через два с половиной года после смерти Пастернака, осенью 1962 года, в «Новом мире», где не удалось напечатать «Доктора Живаго», появился «Один день Ивана Денисовича» (написанный в 1959-м) — так плотно шел напор изнутри русской литературы. Через два года там же напечатан «Хранитель древностей» Ю. Домбровского, недостаточно замеченный в лучах заслуженной славы Солженицына. Начинался новый, второй цикл литературного процесса, увы, того же советского времени — оттепель не подмыла основных опор.

Именно Пастернак, в прямой связи с премией, символизировавшей мировое признание, взялся рассуждать о нерефлектируемом с 30-х годов, застывшем в своей двусмысленности понятии «советский писатель».

«Я еще и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные „Доктору Живаго“, — пытался объяснить он недавним сотоварищам в цитированном письме руководству СП от 27 октября 1958 г. — Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания».

И еще раз в том же тексте, говоря о Нобелевской премии, он стремится нейтрализовать словосочетание «советский писатель», сведя его к первому, географическому значению, изолируя его от второго, идеологического (издавна, как известно, слипшегося с географическим) и тем самым зачеркивая оппозицию «антисоветский»: «В моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчен, что был так слеп и заблуждался»[341].

Можно было бы сказать, проецируя на политическую жизнь постсоветского времени, что Пастернак сопоставим с Горбачевым, стремившимся вложить новое содержание в старые понятия. Через три года Солженицын смахнет со стола представление о «советском писателе» вообще, как впоследствии Ельцин поступит со всей советской системой.

5

Шолохов очень рано задумал роман[342], в некоторой степени подобный тому, который Пастернак писал уже в последней трети своего литературного пути, — роман о революции и Гражданской войне, с героем, не вписывавшимся своей незаурядностью и тяготением к свободе и к совести в строящееся большевиками общество (нельзя не обратить внимания и на сходный рисунок прошедших через весь роман отношений героя с обеими его женщинами). Написать и напечатать его Шолохову помогли биографические обстоятельства. Во-первых, возраст, то есть принадлежность ко второму поколению, во-вторых, определенная узость творческого диапазона.

Люди первого поколения — в нашем сюжете Пастернак — были обременены своей юностью в предреволюционной России. У Пастернака, в отличие от них, не было материала для мучительной рефлексии о степени личной замешанности в подготовке революции: он участвовал уже в ее последствиях — в виде продотрядов.

Нам приходилось уже обращать внимание на важное суждение мемуариста, оно проливает свет на глубокие внутренние причины, по которым «Доктор Живаго» не был написан в течение первого цикла (как «Тихий Дон», добавим мы): «До войны он еще отчасти верил и в идеологические требования и пытался писать свой роман (главы о Патрике, о 1905 годе) на основе сильно износившегося и пощипанного, дореволюционного интеллигентского, восходящего еще к народничеству мировоззрения, и у него ничего не получилось. Он чувствовал себя в безнадежном положении человека, взявшегося за квадратуру круга. Но после войны он обрел опору в очень свободно понятом христианском мировоззрении»[343]. «Очень свободно понятом» — удачные слова, говорящие о смене того круга вопросов, на которые на протяжении всего первого цикла старались давать ответы люди его поколения. Автор «Тихого Дона» не крутился в кольце этих вопросов, близких к квадратуре круга. Он вообще скорее не размышляет о революции, а изображает судьбы людей, втянутых в ее вихрь.

Что касается второго благоприятствующего обстоятельства: Шолохов не мог, встретив непреодолимые препятствия в одном жанре, временно переключаться на другие (как, скажем, Булгаков на драму после неудачи с «Собачьим сердцем» или на роман после полного краха на советской сцене). Он должен был бить в одну точку — пробивать свой роман любой ценой. Сосредоточенность усилий дала свой эффект.

Шолохов столкнулся с большими трудностями печатания в советских журналах. Он практически пошел наперерез потоку — почти не имея литературного имени, сразу вызвав недоумение самим обращением к большому жанру (рассказ — вот что было естественно для молодого), а также зрелостью и смелостью. (Все это стало одной из причин сомнений в авторстве романа.) Проследив перипетии борьбы Шолохова с цензурой, мы пришли к выводу, что в контексте конца 20–30-х годов она была беспримерной[344].

Шестую часть романа журнал «Октябрь» печатать отказался[345]. 2 декабря 1931 года автор пишет Е. Г. Левицкой, что уже исправленная им 6-я часть «не удовлетворила некоторых членов редколлегии „Октября“, те решительно запротестовали против печатания, и 6-я часть пошла в культпроп ЦК. Час от часу не легче, и таким образом три года»[346]. Печатая в конце концов текст, «Октябрь» сделал не согласованные с автором купюры в 3-м номере журнала (что было уже достаточно обычной практикой). Шолохов остановил печатание и заставил редакцию в 5-м и 6-м номерах напечатать изъятые места![347] После журнальных мытарств Шолохов принял решение 4-й том не печатать в журналах, а печатать сразу отдельной книгой[348].

Последующая работа над романом тормозилась уже другими обстоятельствами — страшными последствиями коллективизации, а позже — арестами его друзей и добрых знакомых. Шолохов стремился воздействовать на обстоятельства — главным образом посредством писем к Сталину (начиная с января 1931 года). Нельзя недооценивать связанный с этим риск. В письме Сталину от 4 апреля 1933 года он описывал, как идут в его Вешенском районе хлебозаготовки:

«В Грачевском колхозе уполномоченный РК [районного комитета ВКП(б)] при допросе [стремясь любой ценой отнять у людей зерно, не добранное до спущенной району нереальной цифры] подвешивал колхозниц за шею к потолку, продолжал допрашивать полузадушенных, потом на ремне вел к реке, избивал по дороге ногами, ставил на льду на колени и продолжал допрашивать. <…> Я видел такое, чего нельзя забыть до смерти: в хуторе <…> ночью, на лютом ветру, на морозе, когда даже собаки прячутся от холода, семьи выкинутых из домов [те, кто недосдал хлеб до нужной цифры] жгли на проулках костры и сидели возле огня. Детей заворачивали в лохмотья и клали на оттаявшую от огня землю. Да разве же можно так издеваться над людьми?» Рассказывая, как один грудной ребенок замерз на руках у матери (никто не мог пустить людей в дом под угрозой выселения), Шолохов заключал: «Бесспорно одно: огромное количество взрослых и „цветов жизни“ после двухмесячной зимовки на снегу уйдут из этой жизни вместе с последним снегом». Конец письма почти угрожающий: «Решил, что лучше написать Вам, нежели на таком материале создавать последнюю книгу „Поднятой целины“».

Сталин отреагировал телеграммой-молнией (16 апреля 1933 года), в тот же день Шолохов пишет ответное письмо с множеством новых подробностей, присовокупляя:

«Письмо к Вам — единственное, что написал с ноября прошлого года. Для творческой работы последние полгода были вычеркнуты. Зато сейчас буду работать с удесятеренной энергией»[349]. 30 апреля 1933 года Шолохов пишет Е. Г. Левицкой: «Я бы хотел видеть такого человека, который сохранил бы оптимизм и внимательность к себе и ближним при условии, когда вокруг него сотнями мрут от голода люди, а тысячи и десятки тысяч ползают опухшие и потерявшие облик человеческий. <…> Сейчас я несколько распрямился: послал хозяину два письма (единственный продукт „творчества“ за полгода) <…>»[350].

16 сентября 1937 года генеральный секретарь Союза писателей В. Ставский информирует Сталина:

«В связи с тревожными сообщениями о поведении Михаила Шолохова я побывал у него в станице Вешенской. <…> М. Шолохов до сих пор не сдал ни 4-й книги „Тихого Дона“, ни 2-й книги „Поднятой целины“. Он говорит, что обстановка и условия его жизни в Вешенском районе лишили его возможности писать». Шолохов дает Ставскому прочитать 300 страниц 4-го тома «Тихого Дона». «Удручающее впечатление производит картина разрушения хутора Татарского, смерть Дарьи и Натальи Мелеховых, общий тон разрушения и какой-то безнадежности, лежащей на всех трехстах страницах» (заметим, что все это останется в тексте, который автор начнет печатать в «Новом мире» с ноября того же года). «Какова же Вешенская обстановка у Шолохова? Три месяца тому назад арестован б. секретарь Вешенского райкома ВКП(б) Луговой — самый большой политический и личный друг Шолохова». Арестована целая группа близких ему людей. «Шолохов решительно, категорически заявляет, что никаких разногласий с политикой партии и правительства у него нет, но дело Лугового вызывает у него большие сомнения в действиях местных властей».