Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 24)
Позже, через несколько лет после смерти Островского, его ситуация будто переносится в дом Булгакова. Автор уже дописанного, но еще далеко не доправленного романа (от предстоявшей авторской правки отвлекла работа над пьесой о Сталине)
2
Если не взаимовлияние, откуда же в таком случае это главное, на наш взгляд, схождение двух писателей — в герое, сближенном с автором, пишущим едва ли не тот же самый роман, что и герой?
Бывают эпохи, когда в обществе, в самой общественной атмосфере возникают некие интенции, общие для всех. И они проявляются в творчестве очень разных авторов (так, например, в немецкой литературе XX века в 40-е годы возникают некие общие мотивы в творчестве не только мировоззренчески и художественно полярных, но еще и разделенных океаном писателей — Анны Зегерс и Томаса Манна[216]).
Можно назвать несколько таких интенций, витавших в советском воздухе конца 1920-х — начала 1930-х и реализованных, в частности, в двух обсуждаемых романах.
Одна из них — тяготение к изображению
То сосущее чувство, которое возбуждает эпилог романа Булгакова (описание Москвы,
Другая интенция направлена к
В романе Островского смерть главного героя не в тексте, а за текстом. Так было для многих поколений читателей, взявших роман в руки уже после смерти автора, хорошо о ней зная. Для них это был роман о героической жизни и гибели. Но и в самом тексте романа немало смертей или казней, в том числе юных девушек. Гибель — один из важных мотивов романа. В обширной литературе о Гражданской войне этот мотив был привычным — смерть в бою или от руки палачей. Но ожидаемая смерть главного героя автобиографического романа — ситуация иная.
Очерк М. Кольцова в «Правде»[220] пророчил неминуемую героическую смерть парализованного, без смягчений описанного в очерке Островского. Но и на протяжении всего романа герой то и дело оказывается на грани смерти — и воскресает к жизни. Последние страницы романа трагедийны (хотя последние слова — «…возвращался в строй и к жизни»). Это как раз то, чего, по Пастернаку, не хватает в современной литературе, в 1936 году, когда он это констатирует, не хватает в еще большей степени, чем в начале 30-х. Эту нехватку восполняет и оставшийся неизвестным в те годы роман Булгакова с трагедией жизни Мастера, прямо сопоставленной с казнью на Лысой горе. И читатели второй половины 60–70-х годов уже
Третья интенция — стремление к пониманию творчества как высокого действа и подвига в противовес уже господствовавшему в 30-е годы материалистическому о нем представлению.
Павел Корчагин, пишущий роман, соединил в себе Ивана Бездомного и Мастера. Как и Иван, это пролетарий, выучившийся писательству. Вспомним при этом, что Иисус в поэме Ивана Бездомного «получился,
Типологически сближены эти романы и авторской уверенностью (не только самих авторов, но и их героев-романистов) в объяснительной силе предложенного ими ключа к современности и едва ли не к мирозданию.
3
Осенью 1933 года Михаил Козаков, выступая с высокой по тем временам трибуны, заявил: «Заметили вы, что в нашей советской художественной литературе скончался вечный, всегдашний „герой“ ее — скончался лишний человек? Возьмите художественные произведения последних лет, и вы увидите, что эта фигура, которая посещала лучшие романы русской литературы — эта фигура „премьера“ умерла. Нет прежнего ведущего героя в советской литературе, нет лишнего человека»[221]. С этой трибуны обсуждается только что совершившийся разгон РАППа, открытие «метода социалистического реализма» и предстоящее объединение «попутчиков» и «пролетарских» писателей под общим именованием «советские писатели». Коварную социолингвистическую ловушку нового именования, от которой уже нельзя увернуться, так как в современном публичном языке отныне нет нейтрального, не оценочного обозначения «
Уже в книге, сданной в набор в апреле 1934 года, этот термин, впрочем, возникнет в двух статьях одного и того же автора[224]. Но его никто не подхватывает, не начинает активно насаждать, в том числе и на Первом съезде писателей летом 1934 года.
Литературный процесс советского времени рассматривается нами как процесс, движение которого в каждый отдельный момент определялось вектором
В любом случае равнодействующая всех этих сил — прямых и косвенных запретов, таких же поощрений, туманных или настойчивых рекомендаций — направлялась к тому, чтобы заставить литературу служить упрочению данной власти и ее идеологии. Хотя требования, предъявляемые и к литературе, и к общественному быту, могли казаться необъяснимыми, лишенными смысла, нечто цементирующее этот хаос ощущалось наиболее проницательными наблюдателями, как ощущалась ими и несомненная телеологичность, имперсональность социального вектора, или вектора социума[226]. Телеологичность же литературной эволюции очевидна заведомо. И наиболее интересные литературные явления советского времени рождались там, где направление социального вектора