Мариам Петросян – Рассказы об эмоциях (страница 8)
В вагоне было тихо и чисто, пропала даже полковничья бутылка с пола, но в женском купе за столиком, над кучкой пустых стаканов и сложенных тарелок, сидела бабулька – причесанная, в плюшевой курточке – и взглянула на них безо всякой радости.
– Слава богу, – опять сказал человечек. – Мы уж думали…
– А поменьше бы! Думать, – оборвала его бабулька и зыркнула при этом на Зорина, а после – куда-то ему за спину, и лицо ее сразу переменилось.
Зорин обернулся. Позади торчал мордатый проводник в синей форме.
– Рассчитаться надо, – сообщил он казенным голосом, но смотрел теперь с вызовом, и угодливой вчерашней улыбки тоже больше не было. – Задерживаете. У меня смена, между прочим, когда еще закончилась.
– Да пошел ты, – вяло сказал Зорин. Гнев тоже куда-то испарился, осталась одна тупая невнятная тоска.
– Подождите, ну как это, – заговорил человечек с портфелем. – Мы же не доехали, это не считается. А можно нас до станции хотя бы довезти до какой-нибудь? Или мы сами, по-вашему, должны?
Проводник злобно разглядывал его, скрестив руки.
– Чего ждем-то? – спросил Зорин. – Иди одевайся.
– Смена у него, видите ли! – добавил человечек, чувствуя поддержку. – Нету такого правила, чтобы бросать на полдороге!
– Ну ладно, – наконец сказал проводник с отвращением. – Пошли.
– Может, чайку хотя бы? – робко вдруг предложила бабка. – На дорожку?
– Не положено, – через плечо рявкнул проводник и, вполголоса матерясь, затопал к себе за курткой.
– Ну вот, – сказал человечек, обнял портфель и заспешил следом.
Бабка откинулась на сиденье и смотрела в окно.
– А вы что? – спросил ее Зорин. – Не пойдете?
– Не, я потом, – сказала она. – Посижу тут немножко.
…Шли долго под унылым моросящим дождем, и наконец даже маленький продавец кожи замолк и только охал всякий раз, спотыкаясь о шпалу. Идти ему было труднее всего: мешал тяжелый портфель, штанины промокли до колен. Проводник в толстой куртке РЖД шагал все быстрее, не оглядываясь, и был уже далеко. Рельсы тянулись, разматывались под ногами и исчезали в тумане, и ни трава, ни деревья по сторонам не менялись: жухлые, убитые первым осенним морозом, как будто вокруг двигалась одна и та же картинка. И Зорин знал уже, причем знал давно, что никакой станции впереди не будет и ни на какую Катькину свадьбу, ни на какую выставку им не попасть. Это стало ясно еще утром, когда он проснулся и опять увидел мокрое пустое окно, или даже раньше, вчера перед зеркалом в туалете, где текла струйкой в раковину вода, а если совсем честно – то когда он смотрел в лицо пассажира с верхней полки. И уж проводник тем более был не тот, потому что билеты у них проверяла веселая блондинка, и форма у нее была не синяя, а красная, с кокетливой шляпкой, – он просто не понимал, как сказать об этом смешному человечку, чтоб тот не испугался. К тому же пойти было проще, чем остаться с бабкой над ее подстаканниками и пустыми тарелками, она не хотела, чтоб кто-нибудь оставался.
Продавец кожи снова запнулся и упал – неловко, плашмя, как в воду. Портфель его кубарем покатился с насыпи, брызнули камешки.
– Шаг неудобный… – забормотал он, барахтаясь на животе; ноги у него скользили. – Сейчас, извините…
– Ждать не буду никого! – крикнул проводник из тумана. Его было уже не видно.
– Можно и не по рельсам, – сказал Зорин. – Необязательно же по рельсам.
Человечек не услышал. Он сумел наконец подняться и, хромая, побежал на голос. Портфель остался лежать в траве.
Зорин повернулся и пошел обратно. Стоило, наверное, спуститься по насыпи к лесу, даже любопытно было немного, что у них там в лесу, как все устроено, но сначала все-таки хотелось убедиться. Проверить, просто на всякий случай. Ну или, может, спускаться пока и правда было нельзя и все равно бы не вышло.
Вагон появился сразу, за первым же изгибом дороги – надвинулась из тумана огромная железная коробка, мятая и разорванная надвое, с острыми искореженными краями, и Зорин не удивился, потому что помнил уже и толчок, и скрежет, и как отрывается верхняя полка и лопается окно, и сминаются стенки. Надо было, конечно, лететь. Как обычно, дешевым утренним рейсом, в девять был бы в Пулково. Ладно, пускай без гостиницы, душа и свежей рубашки, просто такси, пробка в город, букет, и к полудню – ЗАГС, взрослая Катька в белом. Дернул же черт взять билеты на поезд. «Соскучился, идиот, по стуку колес», – подумал он снова, но мысли были тихие и равнодушные, как чужие.
Он уселся прямо на жесткий рельс, расставил колени и похлопал себя по карманам – вдруг нашлись бы сигареты, – и не расстроился, когда их не оказалось. Просто сидел, свесив ноги, разглядывал голые осенние деревья и повторял про себя: «Я Иван Зорин, мне сорок четыре года, Иван Зорин, Зорин», – и с каждым повторением слова постепенно теряли смысл, превращались в случайный набор звуков.
Я, Иван Зорин.
Я, Иван.
Я.
А потом легко спрыгнул с насыпи в траву и пошел к лесу.
Григорий Служитель
Тоска Олега Гущина
Вне зависимости от количества выпитого накануне Олег Гущин просыпался каждое утро ровно в восемь часов. Вчера он употребил три банки крепкого пива и около четырехсот граммов водки. Открыв глаза, он первым делом тихо матюгнулся на мир. Нашарил в складках одеяла очки, потом телефон и прочитал три сообщения от разных отправительниц: «Сплю, Олежка, сплю», «Опять пьешь?» и «Олег Иванович, нет. Не хочу, и не пишите мне по ночам, пожалуйста». Он закрыл глаза и снова матюгнулся. И еще раз. На кухне выпил всю воду из электрочайника, на последнем глотке поморщился, ощутив осадок накипи. В горле запершило. Руки тряслись и были в поту, так что таблетка аспирина начала шипеть еще в пальцах. Гущин, задевая дверные косяки, вышел на балкон. Солнце светило ярко, уже почти по-летнему. Лужи, оставленные вчерашним ливнем, успели высохнуть. Скоро зацветет сирень. Вдалеке виднелись зеленые массивы Кузьминского парка. По небу ползло одно-единственное облачко, отставшее от основной стаи. Он закурил. Перегнувшись с сигаретой через край, заметил на балконе этажом ниже соседа Виктора, по слухам, тяжело больного старика, чье отчество он никак не мог запомнить. В течение многих лет встречая его в лифте или около подъезда, Гущин внятно произносил только имя, а отчество нечленораздельно мямлил. А потом он и сам постарел и вообще перестал здороваться с соседями. Виктор сидел на табуретке и чистил картошку над ведром. Так он делал каждое утро. Гущина он раздражал. По какой причине, он ответить бы не смог. Наверное, Гущин понимал, что между ними слишком много общего, и это ему не нравилось. Мама рассказывала, что когда-то давным-давно Виктор помог ей с отцом дотащить в квартиру только что купленное кресло. Эта далекая, полумифическая услуга, которую, наверное, и сам Виктор давно похоронил в своей памяти, почему-то досаждала Гущину больше всего.
Он возвратился в комнату, задернул штору и открыл ноутбук. Свернул окно с недоигранной партией в «Цивилизацию», ленту «Букфейса» и переключился на Word. На экране чернело заглавие «Воцарение грядущего хама». Гущин крепко стиснул голову ладонями, так что очки съехали на лоб. Он никогда не похмелялся, пока не напишет страницу текста, которым останется доволен. Сгущенный мрак на душе, неверный бой сердца, траур в утомленном мозгу отзывались в нем той болью, которую он считал подлинной и без которой, по его мнению, не имело смысла садиться за письменный стол. Именно в такие утренние часы («Время у Господа на приеме», как их назвал много лет назад однокурсник Гущина по Литинституту Сема Штейн), в такие часы, когда душа панически металась из угла в угол, когда вся она трепетала слабым листиком на осеннем ветру, тогда слова выливались из него как бы сами собой, полновесные, правдивые, обеспеченные, как он считал, золотым запасом. Гущин прокрутил текст до страницы четыреста двадцать четыре. Сквозь щель в плотных шторах пробивались лучи и был виден кусочек ясного неба. Он настрочил с нового абзаца:
«Похмельный скорбец разливался по рыхлому серому небу. Безнадежный ноябрь. Хилые деревца и крыши авто покрылись перхотью первого снега».
Гущин облизал губы, прищурился и вытянул шею, словно медиум, ощутивший в комнате присутствие духа. Он поймал вдохновение и теперь не собирался отпускать его до первой банки пива. Он продолжил:
«В глазах старика-водителя было что-то прогорклое, сугубо русское, казалось бы, утраченное навсегда, но в выскобленных морщинах его лица все еще таилась хморь пращуров. Слова он не проговаривал, а цедил. И мысль его обнаруживалась не в словах, а в паузах между ними».
Гущин сперва добавил: «В немых дремотах между разговорами, в сокровенных цезурах раскрывалось все существо честного старого человека», – но подумал и удалил предложение. Он хрустнул пальцами, вытащил из мягкой пачки покривившуюся сигарету и прикурил ее, повторяя про себя последний абзац. Дело пойдет.
«Теперь уазик ехал мягко. Дорога здесь была уже верная, гладкая. И Днова это удивило: бои прошли здесь только пару недель назад, но уже успели положить новый асфальт. В бардачке, завернутый в промасленную газету, стыл дедов наган. Висячие фестончики на красной ткани, растянутой над лобовым стеклом, весело плясали в ход машине. Днов достал пистолет из бардачка. Развернул зубами. Посмотрел на его ствол – убедительный, терпкий, всезнающий. Днов прикрыл усталые глаза и вышептал нагану всю свою жизнь. И наган понял его, и наган согласился с ним.