Марго Ланаган – Черный сок (страница 18)
На фасаде церкви нет привычных флажков и гирлянд. Площадь перед входом тоже лишена украшений. Из огромной толпы, что клокотала утром в окрестных улицах, остался один фотограф, складывающий черное покрывало на ступенях крыльца.
Я вышагиваю через двор. Бесчисленные уроки осанки, невозмутимости и походки дают себя знать: мое тело движется само по себе, без участия воли. Костяной корсет держит спину; лицо похоже на деревянную маску: ни волнения, ни усталости, ни решимости, ни облегчения — ничего.
Фотограф переводит взгляд со своего инвентаря на замызганный край моей юбки.
— Мистер Пеллиссон! — Холодный голос истинной Невесты.
— Да, мадам… — Его взгляд остается опущенным.
— Мне нужна ваша помощь. Священник еще здесь?
— Да, мадам.
Захлопнув с тихим щелчком футляр, он без лишних слов поднимается со мной на крыльцо, на полшага впереди.
В церкви темно. Воздух неподвижен, как холодная вода. Сейчас, в отсутствие свечей, цветов, транспарантов и жертвоприношений, помещение кажется много больше. Привычный уют умер. Обнаженные ребра здания вздымаются к потолку, разделяя стрельчатые окна. По центральному проходу бежит светлая артерия: дорожка из белых лепестков. Невзрачный человек гонит их метелкой от алтаря к дверям. Завидев меня, он ныряет в боковой проход и бормочет:
— Мадам…
Мы подходим к алтарю. Все дароносицы с желтыми мощами, все вазы, драпировки и молитвенные деревья исчезли без следа. Единственное украшение — Святая Корона на лиловой подушечке, под охраной двух дворцовых гвардейцев, неподвижных как черные статуи. Единственный запах — холодный запах мрамора.
Фотограф отворяет бронзовые врата алтаря. Холод простреливает меня снизу вверх, сквозь худую туфельку.
Мы огибаем алтарь и входим в ризницу: здесь теплее, пол застелен ковром, и в воздухе разлит кипарисовый дух старого человека. У священника на подряснике шнурованный кант. Даже самые богатые выпускницы нашей школы не могут себе такого позволить. Я не должна встречаться с ним глазами, не должна смотреть на его одеяния и митру с зубчатым венцом. Взгляд опущен в ковер, на богатый кант подрясника, на глянцевый носок моей туфельки.
Передо мной появляется деревянная молитвенная скамеечка. Рука Пеллиссона снимает лепесток, приставший к юбке.
Я опускаюсь на колени, и священник начинает благословение:
— Се пришла честная девушка, возлюбленная города Горный Кряж Среди Вод, в небесный храм Всех Святых…
Этому человеку не нужны ризы и митры; его сан знаменуют слова, окружившие нас троих ореолом святости. Он форсирует голос до сдержанного, чистого пения:
— …перед лицом свидетеля, что выдержала с честью испытание и доказала чистоту тела своего, и твердость духа своего, и кротость помыслов своих, и уверенность повадки своей, что подобает…
Сколько раз я читала эти слова в ритуальной книге! Сколько раз я останавливалась и говорила: «Нет, это не про меня! Умеренность, кротость, твердость и чистота — не мои качества. Я непременно засыплюсь. Меня раскусят задолго до того дня, когда священник произнесет эти слова. Да еще и посмеются: мол, с головой все в порядке, Матти? И отправят в кассу получать компенсацию за непрослушанные курсы». И вот я здесь, спокойная и твердая, и принимаю поток святых слов как должное. Кто бы мог подумать? Уж точно не я! Ни одного раза на протяжении двух лет; ни даже сегодня утром, когда я выбежала из дома, не дожидаясь Мигуши, которому мама укладывала волосы; ни давеча в лабиринте переулков, считая вздохи и шаги, — я и помыслить не могла, что эта честь принадлежит мне по праву! Я заслужила высокое звание Невесты. В загородных полях, чавкая по грязи в одиночестве, без наставников и подруг, я повенчала себя с прекрасным и суровым обычаем, зародившимся на пике славы древних королей, когда подвластные народы дарили им свою искреннюю любовь. И вот теперь священник обмакивает большой палец в замешанный на масле пепел, что много веков назад был телами королей, и шепчет завершающие тайные слова на языке Прямых Времен, и осеняет мой лоб печатью Истории.
Пеллиссон помогает ему достать из ларца Книгу Невест. Они водружают ее на подставку, и священник отпирает замок. Из-под золоченой закладки выглядывают знакомые имена: тут и умопомрачительный завиток Агнесс Сторк, который она отрабатывала два года, и летучий росчерк Фелисити До с сердечками вместо точек над i. Когда мне подают перо, я без затей пишу «Матильда Уир»: теперь каждый, кто захочет, сможет удостовериться, что сегодня я пришла сюда и сделалась Невестой. Внизу ставит подпись свидетель, фотограф Пеллиссон, ведущий свою родословную от придворных художников эпохи Прямых Времен.
Священника принято благодарить деньгам: белым кошельком, который невеста отвязывает от поясного ремня. Крышка сундука распахивается. Кошельки лежат, как спящие мыши. Некоторые расшиты жемчугом; на некоторых вытиснены монограммы хозяек. Большая часть неотличима от моего: типичные изделия Школы Невест из простроченного белого холста.
Я делаю образцовый реверанс и, выпрямившись, впервые смотрю на священника. У него округлое красное лицо, слегка утомленное; на зализанных седых волосах кольцевой след от митры. Если не считать расчесанной надвое белой бороды, это ничем не примечательный человек, особенно на фоне великолепной мантии и золотых лент, что покоятся теперь в шкафу у него за спиной.
Кивок священника означает то ли «хороший реверанс, благослови тебя Бог, дитя мое», то ли «убирайся отсюда».
На сей раз невеста идет впереди свидетеля: из алтаря в центральных проход, потом на крыльцо, мимо мерцающей кучи белых лепестков.
На ступеньках мы останавливаемся, и Пеллиссон рассыпает лепестки у моих ног. Я безучастно смотрю вдаль, как подобает Невесте, но краем глаза слежу, как он уверенно пятится с крыльца — ноги знают каждую ступеньку — и раскидывает свою треногу. Над фотоаппаратом на полочке вырастает горка магниевой пыли. Моя спина пряма, как молодая сосна; лицо совершенно бесстрастно.
Покончив с причиндалами, он принимается готовить меня: одергивает складки, оправляет кружева. Я только сейчас понимаю, насколько одинока и неухожена. Рядом нет ни матушек, ни подруг, покрикивающих на фотографа и подающих советы. Но Пеллиссон в советах не нуждается: ему известна природа крахмальной ткани, он знает, как минимальными усилиями добиться от юбки максимальной пышности и рельефа, как подчеркнуть ее контраст с обтягивающей торс гладкой материей.
— Все в порядке? — спрашиваю я, потому что он не вправе заговаривать первым.
Фотограф отступает назад.
— Если Мадам чуть-чуть поднимет подбородок…
Поднимет, чего уж там. Правда, Мадам с гораздо большим удовольствием заключила бы сейчас эту старую перечницу Пеллиссона в объятия, но так и быть, она поднимет подбородок и посмотрит сквозь Его Ничтожество вдоль своего королевского носа.
Пеллиссон прячется под черным платком. Магний вспыхивает. Белесый дым отлетает, как упущенный бумажный змей.
Земные цели[7]
— Одевайся, парень! — командует дедуш, тряся меня за плечо. — Предстоит долгая прогулка.
Он стоит надо мною с фонарем, а я спросонья натягиваю брюки и рубашку — вещи, которые он мне уступил, когда они обветшали и испачкались. У него под мышкой круг нашего фирменного сыра, завернутый аккуратно, как на продажу.
— Куда идти-то? — Я шнурую ботинки, кожа которых гвоздями подбита сверху к подошвам.
— Найдешь кого-нибудь из этих. Ангелов.
Я выпрямляюсь и тупо смотрю на него.
— Давай пошевеливайся! — рычит он, и я склоняюсь к ботинкам. — Пойдешь в горы, в ущелье. Ну, и вызовешь одного из них.
— Как это? — спрашиваю я, не успев подумать.
Он топает, едва не зашибив меня ногой.
— Откуда же я знаю, болван?! Я их что, вызывал?!
Бабуш стонет на своей кровати, и дедуш умолкает, тяжело сопя. Его голос спускается до бормотания:
— Короче, вызовешь ангела. Предложишь ему сыр. И приведешь сюда, к бабке.
Я заканчиваю шнуровку. Лицо у него такое, что и без слов все ясно.
— Приведу сюда, — повторяю я. — В этот дом.
Он молча протягивает сверток.
Я беру сыр и поднимаюсь. Его глаза чуть ниже моих, когда я в ботинках, а он босиком.
— Да живее! Бабка долго не протянет!
Я смотрю на бабуш: щуплый холмик под одеялом. Воздух наполнен гнилым запахом ее болезни. Я кулаком толкаю дедуша в плечо. Он качается и ошарашенно раскрывает рот.
— А ты, — говорю я, — чтоб не смел ее трогать, понятно?! Если хоть пальцем или хоть словом… вернусь и зарублю! Убийца.
Развернувшись, я выхожу во двор. И всю дорогу до деревьев ожидаю, что мне самому между лопаток вонзится топор.
Он старый никчемный ворчун, только и всего! Но больше у меня никого нет, значит, надо его терпеть, верно?
Нет, не верно. Просто наша бабуш такая маленькая, серенькая и тихая, что кажется, будто она не человек, а кухонный придаток дедуша. Но она была человеком, я помню, хотя был тогда малышом. Живостью она никогда не отличалась, это правда, да и силой тоже, однако дедуш еще не настолько ее подмял, чтобы затушить в ней источник ласки и тепла. Пускай это ласка была неявной, а тепла едва хватило бедному ребенку, чтобы сохранить душу, — я ничего не забыл; и если на дедуша нацелены мои страх и злоба, то на бабуш — небольшая толика любви, что уцелела во мне с детства.