Маргита Фигули – Словацкие повести и рассказы (страница 110)
За деревней дорожные мастера растапливали смолу, засыпали дорогу серым гравием. Но ты не решался туда идти — боялся отца. Вы бегали с Геленкой, и ноги у вас были заляпаны грязью. Потом вы сидели под стогом прошлогоднего сена и грели друг другу колени. В воздухе вились колечки, такие крохотные колечки; они вырастали до громадных размеров, и в них снова появлялись маленькие. Вы пальцами показывали на гусят и не могли нарадоваться, глядя, как они набивают зобики молодой зеленой травкой. Когда начался дождь, вы погнали гусей домой. Примостившись на подоконнике, ты смотрел на воду, скопившуюся в канавке: каждая капля звенела в ней, точно большая пятикроновая монета. Сидуш стоял у окна и играл. Бывало, он по целым дням не притрагивался к скрипке, но уж когда играл — не переставал часами. Это был самый лучший скрипач, какого довелось тебе встретить.
Однажды курица забыла снести яйцо, и ты решил, что мама из-за этого плачет. Она пекла хлеб, поминутно заглядывала в печь и всякий раз, закрывая створки, вздыхала: «О господи!» Деревенский глашатай ходил по деревне, а Сидуш прибивал к большому чемодану табличку со своей фамилией. Потом он уехал. И увез с собой скрипку.
К этому времени гуси уже научились летать. И на горных лугах скосили клевер. Но сторож поднял шум не из-за гусей. Он хотел, чтобы все знали, что он там, что стоит он на самой вершине Малой Куклы и зорко охраняет свои владения.
И было еще одно утро, одно такое розовое утро — ты в первый раз пошел тогда в школу.
Наша учительница была очень красивой, но, когда сердилась, лицо ее покрывалось красными пятнами, и это не нравилось тебе. Когда она тебя наказывала, ты никогда не плакал, потому что любил ее. Заплакал ты только однажды. В тот день она должна была тебя наказать и не сделала этого. И ты усомнился в ее непогрешимости. Ты перестал верить ее рассказам и вообще всему на свете. Почему три плюс три обязательно шесть? Кто это придумал? Кто придумал, что надо ходить в школу, служить? Кто придумал, чтобы она учила нас? Когда-нибудь взбунтуюсь против всего этого…
Она взяла тебя за руку и повела в свою комнату.
— Он приходил сюда, знаешь…
Что ей от него надо? Что ей надо от Сидуша?
Она схватилась за спинку стула, и на лице ее выступили пятна, которые так не нравились тебе.
— Вот здесь он сидел, на этом самом стуле…
С чего бы ей плакать? Ты не выносил даже маминых слез, не то что чужих. Ты выбежал из комнаты и припустился домой.
На дворе отец, согнувшись, подбирал виноград, рассыпанный вокруг кадки.
— Хочешь?
— Не-е.
— Что так?
— Хочу знать, что с ним. Слышишь? Хочу знать, что с Сидушем.
— На, поешь винограду.
— Хочу про него все знать.
— Глянь-ка, все рассыпалось…
— Чего ты меня обманываешь? Чего вы меня все время обманываете?
— Все рассыпалось. Все. Вырастешь, куплю тебе скрипку. А почему бы не купить тебе скрипку? Ведь Сидушу я купил скрипку. Всякий может купить скрипку и научиться играть. Ведь Сидушу я купил скрипку. Только вот не пойму…
Аплодисменты.
Знали б вы, как я ненавижу эти хлопки. Знали б вы, как вы глупы. До чего это глупо — хлопать на концертах. Человек хочет поведать вам свое сокровенное, а вы ему аплодируете. Не аплодируйте! Слышите? Не аплодируйте! Глупцы!
Я встал и вышел из зала.
ПАДАЛИ ГРУШИ
Дом стоял у самой железнодорожной линии. Перебежишь дорогу, и сразу же за канавой рельсы. С поезда хорошо был виден двор, а через открытую дверь можно было заглянуть и в кухню. Дом как дом, примечательный разве лишь тем, что летом перед ним с дерева всегда падали груши, падали всегда в срок и ровно столько, сколько требовалось, — ни больше, ни меньше. Обычно падала одна: человек идет на работу либо с работы, и груша ему как нельзя кстати.
Неподалеку рассаживались дети, они-то знали, что дерево трясти не следует, в этом просто нет надобности — ведь груша падает только тогда, когда ее больше всего хочется. Падали груши, и по две, и по три — сколько детей, столько и груш.
Задует ветер — груш падает больше, но и тогда не бывает лишних: детишек прибегает больше, и каждый ждет свою.
Проходившие мимо поезда были такие длиннущие, что, казалось, у них конца нет. Однажды в полдень, когда летнее солнышко нещадно палило, такой длинный-предлинный поезд вдруг остановился. Машинист, высунув голову, уставился на рельсы, а кочегар спустился вниз, в канаву. Из дома, перед которым росла груша, вышел старик, закивал машинисту; тот вроде бы смекнул, и чем дело, послал кочегара, и старик угостил их грушами.
— Хорошо тянет?
— Тянет.
— Я ведь тоже на таких ходил. И до Мархегга[20], и до Жилины. Сорок три года ходил…
— Походил и будет.
— Будет, — согласился старик. — Я б и теперь не отказался, да только тут, на кукушке. А в дальние рейсы — где уж мне! — Старик призадумался, глядя на паровоз, точно хотел определить, сколько вагонов он мог бы на самом деле вытянуть и нельзя ли еще три-четыре добавить к составу; он был бы не прочь заглянуть и наверх, к машинисту, но самому, без посторонней помощи так высоко теперь ему не забраться, да и времени в обрез. Машинист и кочегар кивнули старику напоследок, и поезд тронулся. А старик еще долго стоял перед домом и смотрел на рельсы — глаза у него были голубые и все еще ясные, как у ребенка. Потом он вошел во двор, уселся на скамейку и сквозь щелку в воротах продолжал глядеть на дорогу. Кто-то прошел мимо, старик бросил ему сливу, потом слегка смутился, что бросил сливу вместо груши, но прохожий и сливой не побрезговал: в такое пекло и слива хороша, право же, хороша и слива.
Я заходил в этот дом два-три раза в неделю. Завидев меня, старик всегда почему-то мрачнел.
— Опять этот цыган приходил, — ворчал он обычно после моего ухода.
— Он не цыган, — поправляли его.
— Ну да, не цыган. Будто я не видал его.
— Да не цыган он.
— Работает хоть?
— А то как же? Все работают. И цыгане заняты делом…
И все-таки поначалу он не доверял мне, и когда я однажды зашел к нему, то угостил меня твердой, кислой, самой что ни на есть никудышной грушей.
— Ну как? — спросил старик, глядя на меня.
— Вкусная, — похвалил я грушу.
— Вот так-то и люди всякие бывают. — Он кинул взгляд на скамейку, потом указал рукой на паука, пробиравшегося к грушам. — Хоть бы ветер потянул, да и дождик не помешал бы…
— И так ветрено, — заявил я, и мы оба поглядели на шумную крону груши.
— Ветрено. Оно и хорошо. По крайности хоть пауков не будет. Уж больно много их нынче. Хорошо, когда ветрено. Да и дождик не помешал бы…
Мимо дома снова шел поезд, и старик поспешил за ворота — думал, верно, встретит знакомого машиниста; его лицо как-то не врезалось старику в память, и теперь он каждого машиниста принимал за того, которого когда-то угостил грушами, каждому кивал, каждый кивал ему в ответ, будто все они, где-то встретившись, сговорились уже издали высматривать старика, улыбаться, махать ему рукой, — а старик все стоял у ворот и долго-долго глядел вслед поезду.
Иногда я приносил ему вина, а он потчевал меня табаком, который выращивал сам, — покупной не пользовался у него доверием; мы покуривали, потягивали вино да по очереди сквозь щелку разглядывали прохожих.
Мне казалось, что он понемногу стал привыкать ко мне, стал иначе смотреть на меня; при желании я мог уже выбрать для себя какую угодно грушу.
— Бывало, отправляюсь в путь, — рассказывал старик — всегда набиваю грушами полные карманы, съем одну-другую, остальные ребятам раздам. Люди всякие бывают, тебе-то еще невдомек…
А как уйду, он снова за свое:
— Опять этот цыган приходил.
— Да какой он цыган.
Как-то принес я старику бутылку вина, он спал. Поставил я бутылку в угол, а сам потихоньку выбрался во двор. Сел на лавочку и стал глядеть в щелку. На дороге — полным-полно груш. День стоял жаркий. Из проходившего мимо товарного поезда высунулся машинист и снял шапку.
ПЕТЕР ЯРОШ
ПОСЛЕ ПОЛНОЛУНИЯ
1
После полнолуния, в августе, под вечер, около полседьмого, Ярнач и Пулла вышли из деревни; солнце еще не зашло. Они шли быстро. В левой руке у каждого было по заряженному ружью, а за спиной болтались рюкзаки. Там лежала завернутая в салфетки ароматная домашняя колбаса, сало, лук, чеснок и черный хлеб. Было и вино.
В Ближнем овраге, меньше чем в трехстах метрах от деревни, они остановились на мостике, облокотились о перила и стали глядеть по сторонам. Волнистые поля и луга перед ними поднимались на взгорки и спускались в долины. Вдалеке чернели леса, намертво вросшие в каменистую почву. Оттуда с ворчанием приближался к ним мопед; вот он замедлил ход, остановился, и агроном из сельхозкооператива выключил мотор.
— Откуда это вы так поздно? — спросил его Пулла.
— С поля, откуда же еще, а вы куда? — Агроном сощурился, потому что заходящее солнце слепило ему глаза.
— На кабанов, — сказал Ярнач и нехотя сплюнул.