Маргарита Симоньян – Водоворот (страница 6)
В машине пахло Вачикиным ядреным потом и ежевичным освежителем воздуха. До Поляны они не доехали. Вачик остановил машину на смотровой площадке у водопада, нашарил на заднем сиденье какой-то плед, молча взял Веронику за руку и повел ее в лес.
Был такой же теплый февраль, и лесные мимозы разливали свой аромат на парковку. Вачик бросил плед у полянки мягкого папоротника, одной рукой обнял Веронику выше талии, а другой стал расстегивать молнию сбоку на юбке.
Он не был ее первым. Но, как впоследствии оказалось, он был ее лучшим. И сейчас, в сорок пять, она уже точно знала: неправда, что женщины всю жизнь помнят своего первого. Всю жизнь они помнят своего лучшего.
В открытой двери гардеробной появилось смуглое личико Сусанны:
– Вам ужин с «Мамай-Кале» заказать или с «Высоты»?
Вероника молча разглядывала новое, песочного цвета, шитое сдержанным кружевом платье.
– Скажи, – спросила она Сусанну. – У тебя было много мужчин кроме мужа?
Сусанна вытаращила глаза и засмеялась, прикрывая рукой лицо.
– Кроме мужа? У меня и мужа-то, считай, не было! Вот сколько три сына у меня есть, столько раз он со мной и спал. А теперь говорит: «Как я могу трахать мать моих сыновей?» Ой, извиняюсь за грубизну.
– А ты что?
– А мне что? Мне и не надо.
– Как это – не надо?
– А зачем?
– Ты же живой человек.
– Живой человек не может не жрать. А не трахаться легко может. Ой, опять извиняюсь.
– Интересная философия, – заметила Вероника.
Почему-то ей не понравилось то, что сказала Сусанна, и тут же ей не понравилось, что ей это не понравилось. «Наверно, это из-за говора», – подумала Вероника. Прислуга говорила с нагловатыми южными гласными. Когда-то Вероника так говорила сама, пока Вадик не нанял ей преподавателя, – и теперь, слыша у женщин этот небрежный, тянущийся говорок, Вероника чувствовала неприязнь, как если бы ей напомнили о чем-то стыдном.
– Никакая не философия. От безделья рукоделье, прабабушка моя говорила. Прабабушка у меня профессор была! Хотя читать не умела, – не останавливалась Сусанна.
– Ну все. Иди, – раздраженно бросила Вероника. Пристально посмотрела на новое платье. Надела его. Под пупком выпирал предательский валик жира. Вероника встала у зеркала, подняла и опустила руки. Белая, нижняя часть плеч отвратительно заколыхалась в такт. На грудь Вероника старалась вообще не смотреть.
С трудом расстегнув молнию, она выползла из песочного платья и крикнула в коридор:
– Я не буду сегодня ужинать! Не заказывай ничего! И завтра не буду!
Ночь, полногрудая и надушенная, в желтой пижаме фланелевых мягких мимоз, прижималась губами к окнам дворца, как будто пыталась сделать ему, полумертвому, искусственное дыхание. Сквозь приоткрытую форточку в спальню сочились шорохи древних самшитов, запахи эвкалиптов, испарения распускающейся земли.
Вероника проваливалась в полудрему, в сотый раз прокручивая в голове тот влажный лес за парковкой у водопада, как она лежала спиной на колючем пледе, и Вачик, двигаясь медленно и уверенно, не отрываясь смотрел в ее голубые глаза своими блестящими черными, и эти глаза, и сам он сливались с темной бездной ущелья, за которой была темная бездна небес, а за ней – темная бездна космоса, вечной жизни, и никогда – ни после, ни до – Вероника не чувствовала так остро и несомненно эту вечную жизнь, как в ту февральскую ночь на колючем пледе.
Проснулась она от привычного мокрого шепота Вадика и почувствовала, как он трется о ее ягодицу.
– Пусти, пусти, – мурлыкал Вадик. – Доктор пришел сделать укольчик.
Уже лет пятнадцать секс Вероники начинался всегда одинаково – с трения Вадика сзади о ее ягодицу и с этих слов про укольчик. Когда Вадик засыпал, Вероника шла в ванную и сама заканчивала то, что у нее никогда не получалось довести до конца с ним. Именно с ним.
Но сегодня ей прямо почти до паралича не захотелось этот укольчик.
– Вадь. Не обидишься? Совсем не хочется сегодня. Я спала уже.
– Ты всегда спишь, и что? – продолжал мурлыкать Вадик, задирая на Веронике шелковую сорочку.
Она вдруг резко отдернула его руку. Вадик остановился.
– Странно. На тебя не похоже. Может, у тебя кто-то завелся? А? А?
– Ты серьезно?
– Все о-о-о-очень серьезно! – продолжал мурлыкать Вадик, вкладывая в руку Вероники доказательство серьезности своих намерений.
– Да нет, ты серьезно про «кто-то завелся»?
– О-о-о-очень серьезно я завелся! – и Вадик снова полез под сорочку.
Вероника вздохнула и закрыла глаза. Она знала, что ей грех жаловаться, хотя бы потому что она единственная из всех известных ей женщин, кому не изменяет муж. Не изменяет не потому, что боится скандала, а потому что до сих пор все так же в нее влюблен, как в первые пять минут их первой случайной встречи. Громко вдыхая в такт движениям Вадика, Вероника вдруг подумала об этом его не заканчивающемся обожании с сожалением и даже с чувством страшной, роковой безысходности.
В двадцать два, когда Вероника встретила Вадика, в нее влюблялись все поголовно. Кроме как раз одноклассника Вачика, который еще раза четыре возил ее по ночам то на пляж, то снова в Поляну, то один раз даже в гостиницу, а потом перестал звонить и брать трубку. С тех пор они и не виделись.
Видимо, Вачику, двоечнику и хулигану, не хватало какого-то вещества в голове не только на то, чтобы выучить «семью восемь – пятьдесят шесть», но и на то, чтобы увидеть в ней, в Веронике, все, что видели остальные, включая одного настоящего то ли канадца, то ли корейца, который трижды, поскальзываясь на мытом полу Вероникиной парикмахерской, припадал на одно колено, тыча в живот Веронике довольно авторитетным кольцом. Но Вероника, как настоящая сочинка, не собиралась ни в Корею, ни даже в Канаду, она была не то чтобы счастлива, но спокойна среди запыленных мимоз, хранящих воспоминания об открывшейся ей в том Вачикином лесу незыблемой вечности.
Она была исключительно, безупречно и как-то очень интеллигентно красива – неожиданно интеллигентно для мастера по мужской укладке хостинской парикмахерской «Южная роза»; впрочем, и название заведения, и особенно название должности описывали Веронику так точно, как не описал бы поэт, – поэты чураются пошловатого остроумия, которым сочится подлинная реальность.
Особенно хороши у Вероники были колени: она относилась к тому редкому типу женщин, которые могут себе позволить носить строгие узкие юбки чуть выше колена, потому что эти вот их колени так остры и так тонки, что заставляют подозревать в их хозяйке недюжинный интеллект и классическое воспитание.
Когда Вадик – тридцатилетний московский политтехнолог, зарабатывавший в тот момент на выборах мэра Сочи свой первый трудовой кадиллак, – зашел в Вероникину парикмахерскую, она как раз была в узкой юбке чуть выше коленок. Гладкие и блестящие интеллигентно каштановые волосы до лопаток, большие голубые глаза, совершенно прямой, безупречно классический нос, удлиненный овал лица Наталии Гончаровой – все это было так убедительно, так достойно, что Вадик даже и не заметил накладные ногти, расписанные цветочками.
Прикоснувшись к Вероникиной беленькой ручке, Вадик почувствовал себя Александром Сергеевичем, – тогда еще он не начал лысеть и носил довольно внушительные бакенбарды. Собственно, он всегда и хотел быть Пушкиным, с детства любил рифмовать, но свернул в политтехнологии, когда осознал, что Пушкин и в наше время ездил бы на конной упряжке, потому что на кадиллак в наше время Пушкин бы не заработал.
К тому времени, когда Вадик все-таки разглядел Вероникины ногти и расслышал южный пренебрежительный говорок, она уже накормила его, пухлого, маленького, неуклюжего, объедками деликатесов с Вачикиного стола, и он, не подозревая, что это объедки, бесповоротно влюбился – так же безудержно и безрассудно, как мог влюбиться уродливый Пушкин в снисходительную Гончарову.
Вадик тут же решил быть не Пушкиным, а Бернардом Шоу – к тому же он года три как побывал в Лондоне, видел там двухэтажный автобус и поэтому определился, что все английское ему нравится больше, чем русское.
Вадик не знал тогда – и никогда не узнал – что Вероника оказалась в его надушенной английской лавандой постели лишь потому, что, слишком буквально принимая советы подружек вышибать клин клином, таким образом вытравляла из своей головы Вачика, который, как адлерский придорожный бамбук, все не хотел вытравляться; что в этой напрасной очереди он, Вадик, был восемнадцатым и далеко не последним.
Несколько лет Вадик летал к Веронике на выходные, иногда выгуливал ее в Москве – то с японцами в Большом театре, то с русскими в караоке – заставил ее переделать ногти, выдавил из нее, как угри, эти южные гласные, научил носить под узкими юбками интеллигентный капрон, восхитился всем, что из этого вышло, подарил ей кольцо, еще более убедительное, чем тот канадец, сказочно разбогател, и к двадцати четырем Вероника, повинуясь инстинкту любой настоящей сочинки обязательно родить до двадцати пяти, решила, что рожать все-таки лучше в Москве, а не в Лазаревском, и чтобы тебя из роддома забирали на кадиллаке, а не на девяносто девятой, пусть даже белоснежной.
Они поженились, и Вероника родила тоже очень красивую дочь, только Настя выросла чуть ниже ростом, чуть шире, чуть неуклюжее, и вдоль ее щек даже немножко пушилось что-то похожее на зачаточные бакенбарды. Впрочем, в Лондоне, где она уже третий год училась то на дизайнера, то на микробиолога, Настины бакенбарды были скорее плюсом, чем минусом.