Маргарита Ронжина – Непокои (страница 5)
– Эй, вставай, нехер на полу валяться, кто-нибудь помогите поднять, эй, эй, пошли на диван, да чё она как куль с мукой, давайте переложим, не хочешь, чё, тебе на полу хорошо, ну и хер тогда возиться, бросай ее.
Черное сменялось серым. Сначала темный звук, потом, возможно, явь.
– Чё там, с самолетом-то, освободили? – спросил кто-то из парней.
В уши проникали новостные поставленные голоса, что не ведают горя; какая им разница, о чем сообщать.
– Н-но, спецназ, убили кого-то из стюардесс вроде и террориста.
– Сто шестьдесят человек на борту, прикиньте, если всех разом, – добавил протрезвевший женский голос. – Хотя на войне больше погибают, но почему-то мы так устроены, что вот это трогает больше, запоминается сильнее. Еще с детства так у меня было.
– Может, потому, что мирные жители, обычные пассажиры, как ты и я…
Еще немного сна.
Очнулась – резко выдохнула. И начался путь без движения, я не вставала, даже не двинулась. А когда сознание сконструировало подобие тела, включило-подключило звук, боль и запах, я застонала и перевернулась на бок, не то бы задохнулась в рвоте. Чертовы уши. Мне не убежать от слов, не убежать.
– Нифигась тебя забрало. Я думал, подохнешь. Прилипла к полу, чё-т бормочешь, не отдерешь.
Кто-то стоял надо мной, но глаза не могли сфокусироваться.
– Меня что, побили? – отплевывалась и откашливалась, пока могла удерживать голову на весу, недолго.
– Нехило перебрала. Вот и унесло. Перебор, ничё, бывает. Тебе б помыться, воняешь жуть.
Невыносимо чесалась шея, что-то ранее бывшее во мне вышло и коркой налипло на волосах; детали недочеловека.
– Спасибо, я еще полежу и уйду.
– Аха, да-да-да-вай.
Слышно было как он затягивается сигаретой. Как ходит. Внутри подрагивало, теребило нервы, и я хотела встать, встать, вот сейчас, смогла, смогу, но отключилась.
– Эй, подруга, пора.
Начало темнеть, как я сходила в душ, как могла – что увидела – прибрала за собой. Немного вернулась к человечности, человекоподобности, но не женскости, нет, даже смешно. А ты так похудела. Почему же, почему.
– Ну, я пошла. Извини за все.
– Бывай.
Большая хорошая квартира. Внутри – белоснежные стены, импортные вещи и вещички, вполне культурные люди. Снаружи – каракули весны. Надписи, записи, подписи, перекрывающие подъездные стены на последнем, четвертом этаже, а также вековые мудрости, мат на мате.
А можно ли иначе? Нет.
Я еле доползла до дома.
– Кать, – у порога сияла мама. Учащенное сердцебиение, но зря, зря. – Смотри, кто приехал.
Я сначала не поняла. А он поднялся и первый раз за столько лет обнял, прижал крепко, мощно, легко. Да, он вырос, братов темный близнец. Пах табаком, маминым морковным кексом и терпким мылом. Он накачался, из щуплого мальчика – таким знали его друга Сережку – превратился в мужчину. Двадцать?
Из армии вернулся.
Мама пододвинула мне тарелку, чтобы положить салат, но еда вызывала лишь обратное желание – не брать, а освободиться; она говорила:
– Как страшно, столько человек и в воздухе, и ведь с каждым, с каждым может случиться. Ужас, ужас. Как теперь летать? Нет, нет, поезд гораздо безопаснее. Я опять спать не смогу.
Как будто мы тут вообще спим. Как будто не она всю ночь ходит за водой, стоит за дверью сыновьей комнаты, ловит минутное, секундное помутнение, обманывается, что он тут. И сегодня пойдет, соберет крупицы, крошки; стараясь не плакать, не дышать. Лежит же мальчик, хоть какой.
– Мама говорит, ты инстик бросила, – резко повернулся Рома, я даже не успела среагировать.
– Ну да.
– Ясно. А я вот ненадолго, проведать вас приехал, потом на работу зовут.
– Куда, Ромочка? – вмешалась мама.
Я поморщилась, но это маминское понять могла. Раньше он был мальчик без родителей, мальчик-сирота, бабушкина единица, вечно голодная, взъерошенная, не всегда опрятная; малолетний драчун, с тринадцати курящий и пьющий с друзьями в заплеванных подъездах. А сейчас Рома – самый старый лучший друг Сережки. Кристаллизованная ценность.
– На Дальний Восток. Устроился на рыболовный траулер, приятель позвал, по знакомству, канеш. Деньги сначала не шик, но потом обещают уже по-серьезке, как наработаю за выход.
– О как далеко, другой край. И как ты там один? Зачем? Не боишься?
– А у меня здесь никого. Да не был я нигде, тут на родине и вот в части только, два года оттарабанил: пост сдал – пост принял, будка да казарма. Хочется на море побывать, другой жизни нюхнуть. Солюшки морской.
Он хмуро улыбнулся, но поджал губы и в момент стал серьезным. Он, как и все мы, тоже бежал.
– Так скучал, – с нажимом сказал он. – И родное все, хорошо. Но тянет – туда, к воде.
Может, подальше от комнаты, района. Нас троих.
– Мне того, можно полотенце, тетьЛен? В ванну хочется. Если можно. Устал.
Мама забегала, засуетилась, крикнула мне:
– Кать, Рома в комнате спать будет, постели, пока я к чаю приготовлю.
Все плыло, шумело перед глазами. Надо лечь.
– Катерина!
Пока он мылся, я кое-как расправила простыню, наизнанку вывернула наволочку, одеяло положила на пододеяльник, внутрь, конечно, не справилась бы. Странно, что кто-то здесь сегодня спит, что комната обретет звук, истаявший больше года назад.
Рома зашел тихо. Внезапно резко приобнял, попытался то ли поцеловать, то ли обнюхать; отбивалась, но что толку. Почувствовал, а может угадал; грязь.
– Похмелье, да? Смотрю, молчишь и лыбу давишь за столом.
– Как помылся?
Грязь-грязь-грязь.
– Э-э, не. Ты чё травишь себя? Тебе-то чё хоть, с ним мало? Родаков пожалей.
Он показал вокруг, на всю братову каморку. Капли красиво стыли в его коротких волосах, мы молчали. Могла бы оправдаться, что один раз, но знала – не последний.
– Маме приятно, что ты здесь.
– Катька, я скучал. Я реально, блядь, скучал. Я все время, блядь, думал, вернусь, вернусь, а тут он на кровати, с плеером своим, и сказки все, сон.
– Скучал – и уезжаешь.
– А мы с Серым хотели вместе поехать. Никто не знал, лишь брательник и я. Только он меня не дождался. А там это и все, все. Я тебе говорю: завязывай, а?
– Я и не привязана, не переживай. Перебрала.
– Совсем поехала. Ты ж не дура, а вот что начала.
– Это, знаешь, как говорят «армия из тебя сделает человека». Вижу, сделала.
– Ой да пошла ты.
– Ага.
Ушла, уснула, как упала на подушку.
Но встала, вскочила на кровати и прыгала и прыгала с Сережей, с Ромой; они тогда, в одиннадцать, ходили в одних трусиках, горячие, гладкие пацаны и я – пацанка, стеснялась всех, конечно; а потом брат куда-то пропал, его друг повалил меня на кровать и тискал, целовал. Хотелось не отталкивать, так было стыдно и приятно.
После Роминого отъезда мама продержалась неделю. Я – пять дней. Потом стала снова избегать ее, наседающую, жалующуюся, отправляющую и работать, и учиться, и прибраться в комнате, и взяться за ум – и все это одновременно, а не слишком ли много для девушки с тишиной в рукаве, на плечи которой поставили и землю, и вину за весь мир.