Маргарита Пальшина – Фигуры памяти. Историческая поэма, документальный роман (страница 4)
Первому солнцу на площади трёх вокзалов вновь прибывшие смело смотрят в лицо. Как красиво алела в лучах рассвета гордая башня Казанского! Загадала: или лавры герою столицы, или домой на щите. По проспекту с утра зашагали навстречу прохожие, мимо и сквозь меня, пёстрой толпой из ниоткуда в никуда, отражаясь в манящих витринах, ускользая и прячась от взгляда прямого в искристом, обманчивом застеколье. Через год я Москву поняла: рыцарские щиты здесь перековывают в железные маски, смотрят под ноги, чтобы не поскользнуться, разговаривают не по душам и глаза опускают вместо ответа на вопрос «Как дела?».
Столпотворение не столпы для Москвы творит – остолопов. Бестолковая жизнь безопасна, это деятельность без деяний на суд, и толкут её словно воду в ступе. Обезличивание избавляет от благородства. Копоть накапливается в крови, день за днём тяжелеет страх – о нём и писали любимые нами Булгаков и Белый. Потерявшим щиты не на чем возвращаться. Среди заболевших драмой Сизифа нет победителей и побеждённых. Я не строю роман, как дом, а перекладываю тяжёлые камни воспоминаний с места на место.
Куст шиповника жмётся к церковной изгороди, зябко прячет ветки в карманы трещин. Ветер оборвал все его цветы. Остался последний бутон. Дикая белая роза. Нежность с привкусом сожаления. Ты тоже дарил мне розы, красные, белые. И лечил шиповником, заваривая его в экзотический чай с барбарисом и лепестками гибискуса или в глинтвейн на меду. Приезжая к тебе погостить, я подхватывала питерскую простуду. И теперь каждый вздох болью напоминает мне о тебе. Словно плод пустил корни в груди, и сквозь меня прорастает розовый куст, тщится вырваться вместе с кашлем наружу.
Видишь, всё-таки не существует чувства или явления, которого нельзя было бы выразить в откровенном письме, – и отобрать у ничто мгновения. Точно так люди берегут личные вещи, распространяясь на них и захламляя свои дома, жизнь пытаясь продлить в неживом. Но в итоге от человека останется горстка писем, несколько фотографий и другие люди, помнящие и безутешные. Накопленный хлам выбросят или сожгут, а письма – мост через время.
На вопрос: «Можно ли войти в одну реку дважды?», я всегда отвечала: «Да, второй раз, когда пишешь об этом, а потом воскресать в голове читающего твои строки». Шкатулка с неотправленными письмами Анны и чёрно-белая фотокарточка, где она с моей трёхлетней прабабушкой на руках на крыльце заонежского дома – моё наследство. Провожу ладонью по шероховатой бумаге, разбираю по буквам бисерный почерк, раскладываю письма по датам, превращая их в личный дневник, и история оживает. Я уже научилась писать на полях и восстанавливать провалы во времени.
В глобальном смысле все знания человечества о мироздании – шахматная доска: белые квадраты дверей в освещённые комнаты открываются из темноты коридоров неясных догадок и заблуждений.
Жаль, что оба вы – Homo fictus13. Я хочу сохранить на бумаге вас, но могу лишь свои отражения. Мой роман тоже личный дневник, где я заново вас создаю или попросту сочиняю, преломляю через себя, расширяюсь до ваших пределов. И пишу тебе о тебе.
Ты рассказывал факты своей биографии, я же пытаюсь понять, что ты чувствовал в пять лет, в шестнадцать, в том кафе на вокзале, когда провожала. Внутри меня ты другой, и порой так трудно осветить этот внутренний мир, записать словами. Вытягиваю тебя из себя, как нескончаемую нить. И приписываю несуществующие мысли и чувства, придумываю, как и Москву вокруг, как свою жизнь. Мир – творение моих рук.
Мечтала книгу построить, как фамильный замок: мраморные полы, замшелые стены, где-то капает вода, сквозит холодом. Камин еле тлеет. Ты сидишь в кресле и смотришь в окно. За окном встаёт солнце. Ты попадаешь в конус яркого луча. И начинается утро.
В наших каменных городах мне всегда не хватало солнца – как веры в вечное возвращение. Я мечтаю о притяжении Комбре14. Меня учат: пиши так, чтобы читатель не мог оторваться от книги до последней страницы. Меня же волнует, вернётся ли он и будет ли возвращаться, хотя бы время от времени. Книги называют путешествиями, для меня они – обжитые дома.
Держу в руках письма Анны и пишу тебе от руки. Считай это вызовом времени. Эпохе бестелесной, бездушной энергии, электронных писем, книг в ридерах, сериалов в айпадах, электрическому свету, искусственной жизни. Когда-то люди писали на камне, глине, пергаменте – настоящее, на века, а сейчас и бумагу превратили в систему двубитных сигналов, нас – в профайлы социальных сетей. Мы стираем, стирают нас. Планета вертится всё быстрее, энтропия растёт. Поток информации – засуха в мыслях. Амнезия – проблема века. Навязчивое желание фотографировать и сохранять в сети свои дни создаёт Facebook – обезличенную книгу повального дежавю, гигабайты мусора прошлого. А во имя светлого будущего объявлена всеобщая гаджетизация. Слова уже не читаемы, как иероглифы древних, новый язык – интерактивная инфографика, её сменит прямо наведённая в мозг эмоция. Мигание лампочки, электронный сигнал, алфавит из нулей и единиц.
Но слово – единственное, что в нас есть человеческого, утратив его, мы замкнём круг истории и очутимся в начале начал, обесценив сами себя. Впрочем, Апокалипсис с нами случился на рубеже веков, проблема-2000: все ждали обнуления электронных систем, произвольного запуска ракет и уничтожения планеты. Проснулись с утра, облегчённо вздохнули и начали праздновать новую эру, не зная и не догадываясь, что ничто подкрадывается незаметно с блаженной улыбкой убийцы-дегенерата: разум и чувства у нас обнулились.
Я даже пишу на языке хаоса, не словами, а вспышками памяти выхватываю нас из темноты. Она, как желудочный сок, растворяет в себе предметы. Безразмерный ноль, чёрная дыра вне времени и пространства. В темноте зеркала меня не отражают, и я сама становлюсь никем. Психологи называют мой страх никтофобией15, но ничто родилось и всегда было со мной: в спальне с погашенным светом, под закрытыми веками. С детства по ночам зажигаю свет: дома, в номерах отелей, в гостях. И курю, чтобы носить с собой зажигалку, как свечку, как оберег. До боли в глазах смотрю на закаты, пока солнце не почернеет: дни укорачиваются год от года, я исчезаю.
Ты рассказывал, что ничто для тебя не ноль – единица. Как-то в детстве увидел дату первое января на календаре. Мысль пронзила: год исполнился и не вернётся. Дети не чувствуют времени, безмятежность его отменяет. Детям жизнь кажется бесконечной, как поле, беги куда хочешь. Каждый день и есть жизнь, без делений на завтра-вчера. Осознанная единица подводила году черту, на отрезки рассекала вечность. Жизнь превратила в лестницу: поднимаешься выше и выше, а за спиной ступеньки осыпаются в пустоту. И чем старше становишься, тем уже ступеньки и труднее на них удержаться. Время стремится в прошлое. Чем дольше бежишь, чем чаще мелькают деления. И цифра «1», похожая на гарпун, врезается в сердце всё глубже и глубже, не вытащить. Ничто – умелый охотник. Раздроби громаду на мелочи – и уничтожишь.
Мы от него спасались в привокзальных кафе: там никто не живёт, люди – странники, и время не знает, что с ними делать. Искали ответы, украдкой вглядываясь друг в друга, наблюдая за посторонними. Мы вовремя встретились: будущее упустили, прошлое отвергали. Помню, объясняла тебе наше болезненное ускорение: восприятие времени – квадратный корень из возраста. В четыре года время течёт в два раза быстрее, в девять – уже в три, в шестнадцать – в четыре. Ты ускоряешься в шесть раз, я – в пять с половиной.
– Ну, тогда тебе меня никогда не догнать, – заявил Андрей и сбежал на свой поезд.
Я сидела за столиком в окружении пластиковых стаканчиков с недопитым кофе и вычисляла столбиком на салфетке, в каком возрасте мы сможем быть почти рядом. Мимо спешили прохожие – те, кто жизнь привык начинать с понедельника, с нового года, после свадьбы и отпуска, кто свои дни маркером в календаре зачёркивает крест-накрест и отмеряет годы выплатами за кредит, морщинами и отметками деток за успеваемость в школе.
Люди тоже делятся: одни ведомы инстинктами самосохранения и продолжения рода, другие обречены понимать, что смертны. Они не чувствуют времени. А мы – пойманные, дважды изгнанные из рая.
Но пока существуют двое, переписка не прекратится. Мы с тобой – хранители времени.
Снег выпал сегодня утром. Второй. Первый прошёл в сентябре. А этот, ноябрьский, останется до весны.
За ночь город стал белым, и в мир пришло просветление. Белый цвет – светоносен, и не цвет это вовсе, а чистый свет, миротворческое дао, начало начал.
Снилось, ты умер, а я сидела на диване, поджав под себя ноги, и в каком-то жутковатом спокойствии размышляла, как жить дальше. Стена передо мной была пуста – без картинок и фотографий в рамках, без полок с книгами или комнатными растениями, белый лист. На него просился P.S. твоих писем:
И я поняла: ничто не изменится. Тебя и не было никогда. Вечная Сольвейг! Наверное, в ожидании – суть женщины. А в чём суть мужчины?
Когда из кафе на Гороховой улице мы шагнули в наш первый снег, ты растерялся, как на экзамене, к которому не успел подготовиться и даже не знаешь названия предмета. Великий авантюрист и философ восемнадцатого века Джакомо Казанова писал в мемуарах, что человек может считать себя человеком с тех пор, как помнит себя.