18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Маргарита Корвин – Сердце эмигранта (страница 3)

18

Елена коснулась щеки. Она была влажной. Она даже не заметила, как по лицу скатилась одинокая слеза.

«Нет, милая, – она торопливо смахнула ее. – Просто что-то попало в глаз. Давай вернемся к нашему уроку. Столица Франции – Париж. А столица…» – она запнулась, язык не поворачивался произнести новое, чужое имя. «…столица России – Москва».

Она заставила себя продолжить урок, но слова казались ей пустыми, выхолощенными. Она говорила о реках и горах, а думала о том, что ее собственная жизнь превратилась в пустыню, где редкие оазисы воспоминаний лишь подчеркивали бескрайность окружающего ее песка. Роскошь дома де Валуа была миражом в этой пустыне. Бархат портьер, прохлада шелковых простыней, изысканность подаваемых блюд – все это было ненастоящим, чужим. Ее истинным достоянием была нищета ее внутреннего мира, выжженного потерей, и богатство памяти, которое никто не мог у нее отнять.

После обеда у Софи был урок музыки с приходящей учительницей, и у Елены выдался свободный час. Она поднялась в библиотеку, чтобы взять для девочки книгу. Библиотека в доме де Валуа была гордостью хозяина. Идеальные ряды корешков в кожаных переплетах с золотым тиснением стояли за стеклянными дверцами, как солдаты на параде. Это была не живая коллекция, собиравшаяся поколениями, а тщательно подобранное вложение капитала. Здесь не было потрепанных томиков, зачитанных до дыр, не было случайных книг, купленных по велению сердца. Только выверенная классика, только имена, прошедшие проверку временем.

Елена отперла один из шкафов и принялась искать что-нибудь из Жюля Верна. Ее пальцы скользили по гладким, холодным корешкам. Расин, Корнель, Вольтер, Руссо. И вдруг она замерла. Среди безупречного строя французских классиков она увидела знакомое имя, вытисненное кириллицей. Лермонтов. «Герой нашего времени». Книга была на русском, в старом дореволюционном издании.

Как она сюда попала? Может быть, подарок кого-то из русских клиентов мсье де Валуа? Елена с трепетом, словно боясь обжечься, достала том. Она открыла его наугад и вдохнула едва уловимый, почти исчезнувший запах русской типографской краски.

«…Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть».

Строки ударили ее, как пощечина. Она стояла посреди этой чужой, холодной роскоши и держала в руках осколок своего мира, голос своей Родины. Она так жадно впилась глазами в знакомые буквы, что не услышала, как дверь библиотеки бесшумно отворилась.

«Находите что-то интересное, мадемуазель?»

Голос Этьена де Валуа заставил ее вздрогнуть. Она обернулась. Он стоял на пороге, заложив руки за спину, и смотрел на нее своим непроницаемым взглядом. В его глазах не было ни удивления, ни гнева – лишь холодное, препарирующее любопытство.

Елена почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица. Она была застигнута врасплох, с поличным. Не в краже серебряной ложки, нет, в чем-то гораздо худшем в глазах этого человека – в проявлении своей сущности, своей русскости, которую она так тщательно скрывала под маской безупречной французской гувернантки.

«Простите, мсье, – пролепетала она, торопливо ставя книгу на место. – Я искала книгу для Софи и случайно…»

«Случайно наткнулись на варварскую литературу в моем доме?» – он медленно подошел ближе. Он не повышал голоса, но его тихие слова звенели угрозой. Он взял с полки тот самый том Лермонтова, повертел его в руках, словно какую-то диковинную, но потенциально опасную вещь. «Я смотрю, вы читаете по-русски. Впрочем, это неудивительно».

Он открыл книгу, брезгливо перелистал несколько страниц, словно боясь испачкаться. «Ах, эта знаменитая славянская меланхолия. Вечные страдания, поиски смысла, вселенская тоска. Очень утомительно. Мы, французы, предпочитаем ясность и логику. Разум превыше чувств. Это то, что создало нашу цивилизацию».

Он говорил не ей, а скорее самому себе, вынося приговор целому миру, о котором не имел ни малейшего понятия. Для него ее прошлое, ее культура, ее боль были лишь экзотическим курьезом, не более.

«Я держу эту книгу как пример, – продолжал он, ставя том на место с отчетливым стуком, – пример того, к чему приводит избыток души и недостаток дисциплины. К хаосу и разрушению. К революциям». Он повернулся к ней, и его глаза, цвета замерзшего пруда, впились в нее. «Ваше прошлое, мадемуазель, – это ваше личное дело. Но в стенах этого дома я требую от вас одного – полного соответствия французским стандартам поведения и мышления. Софи должна вырасти настоящей француженкой, свободной от… чужеродных влияний. Вы меня понимаете?»

Это был не вопрос. Это был приказ. Ультиматум. Он требовал, чтобы она отказалась от себя, чтобы ампутировала свою память, свою душу, и стала безупречным механизмом для воспитания его дочери.

«Да, мсье, – прошептала Елена, опустив глаза. – Я понимаю».

«Вот и хорошо, – он кивнул, удовлетворенный. – Возьмите для Софи «Вокруг света за восемьдесят дней». Это полезное чтение. Оно учит предприимчивости и точности, а не бессмысленному самокопанию».

С этими словами он вышел, оставив за собой шлейф холодного одеколона и звенящей тишины. Елена еще долго стояла не в силах пошевелиться. Унижение было таким острым, таким концентрированным, что у нее перехватило дыхание. Он не просто указал ей на ее место. Он вторгся в ее святая святых, в ее внутренний мир, и растоптал там все своими лакированными ботинками. Он показал ей, что даже ее мысли, ее чувства, ее память ему не принадлежат, пока она живет в его доме. Она была вещью, частью обстановки, и если эта вещь проявляла признаки самостоятельной жизни, ее немедленно ставили на место. Золотая клетка захлопнулась с оглушительным лязгом.

Она механически взяла с полки Жюля Верна и вышла из библиотеки. Ей нужно было на воздух. Она спустилась в сад. Сад был безупречен, как и все в этом доме. Ровные дорожки, посыпанные гравием, геометрически правильные клумбы, фонтан в центре, где пухлый амур тщетно пытался поймать каменную рыбу. Ни одного лишнего листка, ни одной дикой травинки. Природа, укрощенная, подчиненная человеческой воле. Здесь даже воздух казался дистиллированным.

Она села на холодную мраморную скамью и закрыла глаза. И тут же, как всегда, пришло спасение. Память. Она увидела другой сад, запущенный, одичавший, в их имении. Заросли сирени и жасмина, крапива в человеческий рост, старые яблони, скрюченные, как старухи. И в этом запустении было больше жизни, больше правды, чем во всей этой выхолощенной парижской красоте. Она вспомнила, как они с Алексеем детьми прятались в этих зарослях, как ели с куста кислый, недозрелый крыжовник, как лежали в высокой траве, глядя в бездонное русское небо, по которому плыли облака, похожие на сказочных зверей.

Эта память была ее единственной свободой. Мсье де Валуа мог запретить ей читать русские книги, он мог заставить ее говорить по-французски без акцента, он мог контролировать каждый ее шаг. Но он не мог отнять у нее это. И он не мог знать о рукописи, которая сейчас лежала в синем почтовом ящике где-то на улицах Парижа. О голосе Игоря Воронова, который был ее бунтом, ее местью за все унижения.

Мысль о рукописи обожгла ее. Что с ней стало? Ее уже прочли? Или выбросили в корзину, как и тот том Лермонтова, который мсье де Валуа считал образцом дурного вкуса? Прошли всего сутки, но ожидание уже превратилось в тихую пытку. Каждый раз, когда в холле раздавался звонок, ее сердце замирало. Каждый раз, когда она видела проходящего по улице почтальона, у нее перехватывало дыхание. Она жила в двух реальностях. В одной она была бесправной гувернанткой, мадемуазель Элен. В другой – она была автором рукописи, бросившей вызов этому миру. И эти две реальности вот-вот могли столкнуться.

Она открыла глаза. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в нежные акварельные тона. В окнах особняка зажегся свет. Пора было возвращаться в клетку. Пора было идти помогать Софи готовиться к ужину, улыбаться, говорить правильные слова, снова надевать свою маску.

Поднимаясь по лестнице, она думала о том, что мсье де Валуа был прав в одном. Избыток души в его мире был опасен. Он был болезнью, которую нужно было скрывать, как постыдный недуг. Но ее душа, душа Елены Волковой, не желала умирать. Она пряталась, она затаилась, она надела мужское имя, как кольчугу. И она ждала. Ждала ответа из того, другого Парижа, который жил за стенами этого дома. Парижа поэтов, художников и мечтателей. Парижа, где, может быть, ее голос все-таки будет услышан.

Письмо с неизвестным адресом

Неделя сменилась другой, ноябрь перетек в декабрь, роняя на парижские тротуары ледяную изморось. Надежда, та отчаянная и дерзкая искра, что заставила ее бросить письмо в темную пасть почтового ящика, давно угасла, оставив после себя лишь горький привкус золы. Молчание издательства было красноречивее любого отказа. Оно было холодным, безразличным, как взгляд мсье де Валуа. Оно говорило ей то, что она и так знала: ее боль, ее слова, ее вымышленный Игорь Воронов – все это лишь пыль, невидимая и никому не нужная. Жизнь в особняке на рю де Риволи вошла в свою привычную колею, размеренную и удушливую, как тиканье часов в пустой комнате.

Елена научилась измерять дни не датами, а оттенками серого неба за окном классной комнаты. Она объясняла Софи спряжение неправильных глаголов, а сама спрягала в уме глагол «забыть» – в прошедшем, настоящем и будущем времени. Забыть снег, забыть дом, забыть лицо матери. Ничего не выходило. Прошлое жило в ней, как хроническая, ноющая болезнь, обострявшаяся по ночам. Разговор в библиотеке с мсье де Валуа стал невидимой стеной между ними. Теперь он следил за ней с удвоенным, бдительным вниманием, словно опасаясь, что русская тоска заразна и может инфицировать его дочь или, что хуже, его безупречный паркет.