реклама
Бургер менюБургер меню

Маргарет Мадзантини – Рожденный дважды (страница 20)

18

Останавливаюсь у ее фотографий: мужчины и женщины, выжившие в концентрационном лагере Омарска. Объектив фотоаппарата выхватил поблекшие лица, изможденные голодом, страхом. Крупным планом старики: ввалившиеся щеки, кривые борозды морщин, скорбный рот. И глаза… Кажется, что они смотрят в одну точку, в некое темное пространство, скрывающее страшный отрезок их земного пути. Напряженный взгляд в камеру, словно они хотят что-то спросить у поймавшего их объектива, получить ответ, которого не знает никто.

Фотографии Диего в следующем зале. Присаживаюсь на стул, чтобы рассмотреть их. Для посетителей выставка будет открыта позже. На столе, покрытом бумажной скатертью, раскладывают маленькие бутерброды. Я знаю все эти фотографии, не было необходимости приезжать сюда только затем, чтобы увидеть их. Они занимают всего одну небольшую стену за колонной. Вот женщина бежит от снайперской пули — растрепанные волосы, нога согнута в колене, как сломанное крыло. Вот чугунная ванна посреди обломков, на краях — мыльная пена, в воде — мертвое тело, накрытое зеленым мусульманским покрывалом. Вот старуха снимает с веревки белье, идет снег, руки тянутся через оконную раму без стекол. Вот кот спит в кресле сгоревшего автобуса. Вот детская коляска, нагруженная бутылками с водой, которую тянет улыбающаяся Себина.

Пьетро слоняется по залам, рассматривает фотографии. Я жду его, и постепенно ко мне возвращается покой.

Дома на антресолях у меня хранится целая кипа фотографий Диего. Многие годы они помогали мне жить. Я ждала, когда заснет ребенок, испытывая душевный подъем, возбуждение, как будто спешила на встречу с любовником. Случалось, что несколько дней, а то и месяцев я не вспоминала о них. Как о сексе, к которому я всегда относилась очень неровно — то внезапная страсть, то полное отсутствие интереса. Ближе к вечеру все двери в доме наводили на меня тоску — дверь коридора, дверь полутемной гостиной. Джулиано часто дежурил в ночную смену, я оставалась одна. Непонятная вязкая тяжесть опускалась на плечи. Из ниоткуда, из темного квадрата окна, из дыхания сонного ребенка возникал образ Диего, мысли о нем крутились в моей голове неотступно, до боли в висках.

Я закрывалась в комнате, доставала с антресолей коробки. Слабый свет ночника очерчивал пространство, вне которого больше ничего не существовало. Фотографии разбросаны на кровати, на ковре. Я на четвереньках ползла по глянцевой дорожке, плакала, смеялась, скулила, как собака на могиле хозяина.

Как-то утром Джулиано нашел одну фотографию, случайно оставшуюся под подушкой. За ночь она изрядно помялась. Джулиано старательно разгладил ее руками и вернул мне: «Держи, милая, наверное, это твоя… Красивая очень».

Он сидел на кровати, плечи опущены, живот мешком. Я подошла, взяла его руку, сиротливо лежащую на простыне, прижала к лицу и заплакала. Он тоже стал всхлипывать. Я подумала, что ему еще более одиноко, чем мне, ведь мужчины, что ни говори, острее, чем женщины, чувствуют одиночество. Плакать вместе — есть в этом что-то символическое… сострадать, чувствовать, как боль другого сжимает твое горло. Ты и весь мир жалеешь, и себя самого, кусок мяса, проклятая колбаса, мешок никчемный. Ты плачешь, и твой живот трясется. Убирайся, жалкий болван, окопайся где-нибудь в глубинах дома или распахни окно и прыгни вниз, но, уж если решил остаться, скажи что-нибудь нам в утешение.

Джулиано сказал тогда: «Мне так жаль, что этот мальчик умер, ты не представляешь себе, как мне жаль…»

Я улыбнулась: «Пожалуй, ты мог бы его арестовать, он был из тех, кто попадает за решетку».

Пьетро подошел, настороженный, как мышь у мышеловки, — хочется полакомиться, несмотря на опасность.

— Вот эти?

— Да.

Рассматривает фотографии. Взгляд скользит снизу вверх, потом снова вниз, два движения глазами — и все.

— Нравятся?

— Где кот — нравится, круто… А ты… ты тоже была с ним?

— Нет, не все время.

Садится рядом, стульев больше нет, поэтому он прислонился спиной к колонне, присел на корточки, как большой воробей.

— А я где был?

— Ты еще не родился.

— А ты не боялась?

— Чего?

— Ну, ты же была беременной, ты не боялась, с животом-то, на войне?

Я киваю, шмыгаю носом, говорю ему, что, наверное, простудилась, промочила под дождем ноги. Пьетро, посмотрев на мои туфли, идет к столу с закусками. Вижу, как он берет один бутерброд, потом второй. В зале собираются посетители.

Небольшие группы из двух-трех человек. Люди прохаживаются с бокалами вина в руках, останавливаются перед работами, разговаривают. Я наблюдаю за ними из своего укрытия за колонной. Фотографии, которые я хорошо знаю, развешенные здесь, на стенах галереи, совсем по-другому действуют на меня.

Я рассматриваю детали: чья-то рука, темное пятно — птица в небе, бампер автомобиля отлетел на обочину. Смотрю на Себину: круглые глаза-пуговицы, тонкие губы с утолщением по центру — яркий смешной рот. Узнаю это выражение лица — атаманша, гроза района — и не могу сдержать улыбку.

— Иди-ка сюда, Bijeli Biber.

Так я звала ее, Белый Перец…

Она подходила — глаза опущены, маленькая ямочка на подбородке, такая круглая, что, кажется, там должна лежать жемчужина. Я сжимала в кулаке леденец, протягивала обе руки — она всегда отгадывала, в какой конфета.

— Bijeli Biber, тебе учиться надо, понятно?

Она кивала и стремилась поскорее удрать. Я советовала Гойко присматривать за ней, говорила, что улица ее испортит.

— Кем она вырастет, если не будет учиться?

Гойко находил шалости сестры милыми и очаровательными.

— Артисткой. Она умеет кататься на коньках, ходить по канату… и врать.

Иногда она бывала ужасно грубой, не здоровалась, упрямо играла с какими-то громыхающими шарами, которыми после йо-йо безуспешно пытался торговать брат. Никто не понимал причины ее плохого настроения. Однако мне удавалось докопаться до сути. Повод для грусти всегда оказывался смешным, пустяковым, нелепым… но я понимала ее. Точно так же, как и Себина, в детстве я была ужасной перфекционисткой, вечно недовольной собой.

Она вела себя резко, даже нагло. Убегала во двор, сидела, прислонившись к стене, посасывала кончики волос, грубила всем, кто к ней подходил. «Эй, Белый Перец», — прижимала я ее к себе. Как будто снова ощущала собственную раздутую гордость, ясно видела наименее привлекательную часть себя самой. Мне казалось в детстве, что из-за этих острых углов никто и никогда не сможет по-настоящему полюбить меня. То же самое испытывала и Себина — то же ощущение одиночества. Высокомерные дурочки — что она, что я. Девочка обнимала меня за шею, и я несла ее домой, к маме. Ноги Себины свешивались до самых ступенек. Все прошло, грусть рассеялась. По правде говоря, я никогда не возилась с детьми, у меня не хватало терпения, я не умела сюсюкать. Но Себина — особый случай. Она была дарована мне Богом как предвестие любви. Я снова вижу этот лестничный пролет, площадку между этажами, на которой останавливаюсь, чтобы перевести дыхание. В узком длинном окне — серый двор в сумерках… ее руки на моей шее, ее теплое дыхание, ее тайна.

Пьетро остановился за колонной:

— А эта, ма?

Рядом с выходом — фотография, которую я не заметила.

— Эта тоже Диего?

Отвечаю, что не уверена…

— Здесь внизу его имя.

Странная фотография, размытая, с трещинами. Может быть, кусок стены с темным пятном, вокруг которого — красные рваные лепестки… наподобие розы.

— Что это?

— Не знаю.

Пьетро нравится эта фотография, он долго рассматривает ее.

— Непонятно, что это, но классно!

Он считает, это могла бы быть крутая обложка для CD-диска.

А для меня это — осязаемая боль. Ее странная материализация. Мне кажется, что в этом красном пятне ощущение войны сильнее, чем в других фотографиях.

Протягиваю руку, чтобы дотронуться до зернистого отпечатка:

— По-моему, это сделал не папа, они ошиблись.

Диего появился в Риме рано утром. Только он был способен проехать на мотоцикле пятьсот километров. Всю ночь летел по автостраде, обгонял в слепящем свете фар одну за другой большегрузные фуры, не останавливался ни на минуту. Позвонил нам в домофон, в руках букет подсолнухов, купленных в круглосуточном цветочном магазине. Я вышла на улицу в ночной рубашке, брезжил рассвет, жалюзи соседнего бара были еще опущены.

— Ну, вот я и собрался!

Беру у него подсолнухи, они плетьми повисли в моих скрещенных на груди руках. Я смущена, рассержена — только вчера я вернулась из Генуи, даже сумку не успела разобрать, и вот, пожалуйста, он уже здесь — волосы примяты шлемом, красные от ветра щеки.

— Я не могу пригласить тебя, ты же в курсе. Я ушла от мужа совсем недавно, представь, что скажут мои, если я приведу в дом другого мужчину…

— А где этот другой мужчина? — Диего оглядывается по сторонам. Улыбается. — Не волнуйся, мне есть где остановиться.

Ему показалось, что меня нельзя оставлять одну в такой сложный период. Лицо невинного ягненка, а глаза смеются. Даю ему пинка, он хохочет, больно мне самой: у меня на ногах вьетнамки, а на нем — жесткие мотоциклетные штаны. Он глядит вверх, машет кому-то рукой. Я поднимаю голову и вижу, что на балкон вышел папа, он в пижаме, курит. Папа тоже машет Диего, в руке сигарета.

— Здравствуйте! — кричит снизу Диего.

— Здравствуйте, — отвечает папа.

— Это я, Диего.