Маргарет Этвуд – Кошачий глаз (страница 81)
Между двумя богачами вклинивается девушка. Она художница, это и так понятно, но она все равно об этом сообщает. Она в мини-юбке, обтягивающих легинсах и массивных черных туфлях на плоской подошве, со шнуровкой. Затылок у нее подбрит – такую прическу когда-то носил мой брат, это стрижка благонравного мальчика из сороковых. Она – пост-всё-что-угодно. Она – то, что наступит, когда кончатся всевозможные «посты». Она – то, что придёт после меня.
– Я обожаю ваши ранние работы, – говорит она. – «Падающие женщины». Я обожаю эту картину. Ну то есть, она вроде как подытожила целую эпоху, правда?
Девушка не намеренно жестока, она не знает, что этими словами отправила меня на свалку вслед за телефонными аппаратами с крутящейся ручкой и корсетами на китовом усе. В былые дни я бы уничтожила ее ответной репликой, сровняла бы с землей, но сейчас мне ничего в голову не приходит. Я не в форме, я потеряла кураж. И вообще, какой смысл. Ее обожание, направленное в прошлое, вполне искренне. Мне бы радоваться. Я стою с окаменелой ухмылкой, превращаясь в памятник, постепенно бронзовея от ступней вверх, будто гангрена ползет по телу.
– Очень приятно, – выдавливаю я наконец. Если не знаешь, что сказать – ври. Говорят, от лжи зубы белеют. Хорошо, что у меня еще есть хоть какие-то зубы.
Я стою, прижавшись спиной к стене и держа новый, полный бокал. Я вытягиваю шею, вглядываясь в толпу, поверх продуманно расположившихся голов. Пора бы уже Корделии появиться, но ее до сих пор нет. Во мне копится разочарование и раздражение; а потом – беспокойство. Наверняка она поехала сюда. Наверняка с ней что-то случилось по дороге.
Тем временем я пожимаю всё новые руки и говорю какие-то слова, а зал мало-помалу пустеет.
– Всё прошло прекрасно! – говорит Чарна со вздохом (вроде бы облегчения). – Вы держались просто замечательно.
Она счастлива, что я никого не укусила и не вылила никому вино на штаны, и в целом вела себя не как художница.
– Может, сходим все вместе поужинать?
– Большое спасибо, но нет. Я чудовищно устала. Как говорится, пора костям на покой.
Оглядываюсь в последний раз: Корделии нет.
«Пора костям на покой» – это давняя поговорка моей матери. Хотя кости как таковые не устают. Они крепки, у них большой запас прочности: их хватает еще на многие годы после того, как отказывает всё остальное тело.
Я направляюсь прямиком в будущее, в котором меня возят на кресле с колесиками. Я лысею и пускаю слюни, а какой-нибудь юный незнакомец кормит меня с ложечки протертой едой, и я стою и стою в снегу под мостом, всё стою и стою. А Корделия всё уходит и уходит.
Я выхожу на сумеречный тротуар перед галереей. Хочу остановить такси, но не могу поднять руку.
Я была готова практически к чему угодно; кроме отсутствия, кроме молчания.
Возвращаюсь на такси в студию, взбираюсь на пятый этаж, отдыхая на площадках, по лестнице, тускло освещенной, как всегда ночью. Я прислушиваюсь к своему сердцу, глухо и быстро стучащему под слоями ткани. Порок сердца. Положение ухудшается. Зря я столько выпила. Здесь холодно, экономят на отоплении. До меня доносится звук собственного дыхания, бестелесный хрип, словно это кто-то другой дышит.
«Корделия имеет тенденцию к существованию».
Я кое-как вставляю ключ в замочную скважину и шарю в поисках выключателя. Все эти фрагменты тел, что валяются вокруг, очень мешают. Я пробираюсь на кухоньку, слегка шатаясь. Пальто я не сняла, потому что холодно.
Кофе – вот что мне нужно. Я варю себе кофе, обхватываю ладонями теплую чашку, несу ее к рабочему столу, расчищаю место для локтей среди проволоки и острых инструментов. Завтра я унесу отсюда ноги, и давно пора. Здесь слишком много прошлого.
«Ну что ж, Корделия. Я с тобой расквиталась».
Никогда не проси о справедливости – не дай бог, ее и получишь.
Я выпиваю кофе, чашка прыгает в руках, и горячая жидкость льется по подбородку. Хорошо, что я не в ресторане. Пьяная женщина – это совсем не элегантно. Пьяный мужчина – не так ужасно, мужчинам это легче прощается, но почему, собственно? Видимо, считается, что у мужчин более уважительные причины для пьянства.
Я провожу рукой в рукаве поперек лица. Оно мокрое, потому что я плачу. Надо будет последить за собой: ещё зареву на людях ни с того ни с сего, и все будут на меня смотреть. Мне кажется, что на меня смотрят, даже если рядом никого нет.
«Корделия, ты умерла!»
«Неправда».
«Еще как правда. Ты умерла.
Ложись».
XV. Мост
В голове пусто и гулко, словно я выздоравливаю от тяжелой болезни. Я уснула, обмотавшись периной, прямо в черном платье – не было сил его снять. Проснулась в полдень с распухшей, ватной головой, пульсирующей с похмелья, и обнаружила, что пропустила самолет. Давненько я так не набиралась. А ведь знала, чем кончится. И это относится не только к вину.
Уже вечереет. Небо мягкое, серое, низкое, волглое и расплывчатое, как мокрая промокашка. День кажется пустым, словно все куда-то съехали; словно больше ничего уже никогда не будет.
Я шагаю по тротуару, прочь от снесенной школы. Это мой старый маршрут, я могу пройти его с завязанными глазами. Как всегда на этих улицах, я чувствую направленную на себя чужую неприязнь.
Внизу, подо мной, мост. Отсюда он выглядит нейтрально. Я останавливаюсь в верхней части склона, перевожу дух. И начинаю спускаться.
Удивительно, как мало тут изменилось. Дома по обе стороны оврага – те же, а вот тропинки больше нет; на ее месте цементная дорожка с аккуратными перильцами. Всё так же пахнет опавшей листвой, дымком тления, а вот плети паслёна с фиолетовыми цветочками и красными, как капли крови, ягодами, выкорчевали, сорняки и мусор убрали, всё подстрижено и цивильно.
Но все же в дебрях кто-то шуршит, и несмотря на обманчивую аккуратность, в воздухе висит резкий аромат кошек, кошачьей охоты, закапываний потайного. Иной, более дикий и запутанный, пейзаж проступает из глубины.
Мы всё помним через запахи, совсем как собаки.
Ивы, нависшие над тропинкой, те же. Они выросли, но и я выросла, и разница между нами не изменилась. Сам мост, конечно, другой; он бетонный, с ночным освещением, а не деревянный, ветхий, воняющий гнилью. Однако это все тот же мост.
Где-то там, внизу, до сих пор лежит закопанная Стивеном банка, полная света.
В это время года темнеет рано. Тихо, не слышно детских голосов; лишь монотонное карканье вороны и фоном к нему далекий шум уличного движения. Я опираюсь локтями на бетонную стену и смотрю вниз сквозь голые ветки, похожие на кораллы. Когда-то я думала, что, если отсюда спрыгнуть, это будет не падение, а скорее нырок; и если в результате умрёшь, смерть будет мягкой, все равно что утонуть. Хотя далеко внизу, на земле, валяется тыква – ее кто-то сбросил с моста, и она раскололась. Она неприятно похожа на голову.
В овраге стало больше кустов и деревьев. Среди них петляет ручей с чистой, прозрачной водой, которую нельзя пить. Мусор – ржавые автомобильные кузова и дырявые шины – убрали; неофициальной свалки больше нет, теперь тут бегают трусцой. Подо мной – беговая дорожка, аккуратно посыпанная гравием, она ведет вверх по склону, к далекой дороге и кладбищу, где ждут мертвецы, забывая себя атом за атомом, истаивая, как сосульки, и стекая по склону в реку.
Вот тут я упала в воду. Вот на этот берег выбралась. Здесь я стояла, на меня падал снег, и я не могла двинуться с места. Здесь я услышала голос.
Голоса не было. Никто не шел по воздуху с моста, никакая дева в темном плаще не склонялась надо мной. Хотя сейчас я вспоминаю ее предельно ясно, вплоть до мельчайших деталей – силуэт в капюшоне, очерченный светом с моста, алое сердце под распахнутым плащом, – я знаю, что этого не было. Были только темнота и тишина. Никого и ничего.
Звук: кто-то наступил на камешек.
Пора идти обратно. Я отталкиваюсь от бетонной стены, и небо надо мной смещается.
Я знаю, что если прямо сейчас повернусь и посмотрю вперед – туда, куда уходит дорожка, – там окажется человек. Сначала я думаю, что это буду я сама в давней куртке и синей вязаной шапке. Но потом вижу, что это Корделия. Она стоит посреди склона, оглядываясь через плечо. На ней серая лыжная куртка, но капюшон откинут, голова не покрыта. Те же зеленые шерстяные гольфы, съехавшие до щиколоток, коричневые школьные туфли с поцарапанными носами – один шнурок порван и завязан узлом, – соломенно-каштановые волосы с челкой падают на глаза. Глаза серо-зеленые.
Уже холодно, и всё сильней холодает. Я слышу, как шуршит падающий мокрый снег и как течет река подо льдом.
Я знаю, что Корделия на меня смотрит – с легкой улыбкой на перекошенных губах, лицо замкнутое, вызывающее. У меня в теле отдается все тот же стыд, то же тошнотное ощущение, то же сознание своей неправильности, неуклюжести, слабости; та же потребность в чужой любви; то же одиночество; тот же страх. Но это уже не мои чувства. Они принадлежат Корделии; они всегда были её.
Теперь я – старше из нас двоих, сильнее. Если Корделия не уйдет отсюда сейчас же, она замерзнет до смерти; брошенная тут в неподходящее время года. Уже почти слишком поздно.
Я протягиваю к ней руки, наклоняюсь; ладони открыты, показывают, что я не вооружена. «Всё будет хорошо, – говорю я ей. – Теперь ты можешь идти домой».