Маргарет Этвуд – Кошачий глаз (страница 71)
– Что за гадость тебе дают? – спрашиваю я.
– Какие-то транквилизаторы. Я их ненавижу. У меня от них слюни текут.
– Зачем? Как ты вообще оказалась в этом дурдоме? Ты не более сумасшедшая, чем я.
Корделия смотрит на меня, выдувая дым. Она отвечает не сразу:
– У меня дела шли не так чтоб хорошо.
– И?
– И. Я наглоталась таблеток.
– Ох, Корделия. – Меня словно взрезают чем-то острым. Словно у меня на глазах падает ребенок и ударяется ртом о камень. – Почему?
– Не знаю. На меня просто что-то нашло. Я очень устала.
Нет смысла говорить ей, что она зря это сделала. И я поступаю так, как когда-то в школе: начинаю выведывать подробности:
– Так что, ты вырубилась?
– Угу. Я для этого сняла номер в гостинице. Но они догадались – управляющий или кто там. Мне промыли желудок. Отвратительная процедура. Тошнотворная, можно сказать.
Она что-то делает лицом – это был бы смех, не будь оно таким застывшим. Мне кажется, что я сейчас заплачу. В то же время я злюсь на нее, сама не зная почему. Она потеряла идею себя. Она заблудилась.
– Элейн, вытащи меня оттуда, – говорит она.
– Что? – осекаюсь я.
– Помоги мне выбраться. Ты не знаешь, каково там. Не дают ни минуты побыть одной.
Это самое близкое к мольбе, что я от нее когда-либо слышала.
В голове всплывает фраза – остаток от общения с мальчишками, от субботних послеобеденных часов, от чтения комиксов: «Что ты пристаешь к малышу? К большим ребятам, небось, не лезешь!»
– А как? – спрашиваю я.
– Придешь навестить меня завтра, и мы уедем на такси. – Она видит, что я колеблюсь. – Или просто одолжи мне денег. Больше ничего не надо делать. Я утром спрячу таблетки, не стану их глотать. Тогда я буду в порядке. Я знаю, это из-за таблеток я такая. Мне только двадцать пять долларов, больше не нужно.
– У меня нет столько денег с собой, – говорю я. Это правда, но все равно отговорка. – Тебя поймают. Они поймут, что ты не выпила таблетки. Заметят.
– Я их запросто обдурю, – говорит Корделия. В голосе слышен призрак ее былой хитрости. Ну конечно, думаю я, она актриса. Или была актрисой. Она может что угодно изобразить. – И вообще эти доктора ужасно тупые. Они меня без конца расспрашивают, верят всему, что я им говорю. И всё записывают.
Значит, там есть и врачи. Даже не один.
– Корделия, но разве я могу решать такие вещи? Я даже не поговорила… ни с кем не поговорила.
– Они все сволочи. Я совершенно здорова. Ты же знаешь. Ты же сама сказала.
Под застывшим, обвисшим лицом бьется в истерике ребенок.
Я представляю себе, как спасаю, умыкаю Корделию. Это можно сделать, или что-то в этом роде; но куда я ее дену? Она заляжет на дно у нас дома, будет спать на импровизированной кровати, как те уклонисты от призыва, как беженка, перемещенное лицо, будет курить в кухне с Джоном, недоумевающим, кто это вообще такая и откуда ее черт принес. Наши отношения и так шатки; я боюсь, что не могу себе позволить Корделию. Она окажется моим очередным прегрешением, которое Джон добавит к длинному списку, хранящемуся у него в голове. И вообще, как бы мне самой вскорости не съехать с катушек.
И еще я обязана думать о Саре. Как она отнесется к «тете Корделии»? Умеет ли Корделия обращаться с маленькими детьми? И насколько она в самом деле вменяема? Как скоро я, вернувшись домой, найду ее холодное тело на полу в ванной, или еще чего похуже? А вокруг будет расплываться ярко-красный закат. У Джона на рабочем столе целый арсенал – лобзики, зубила. Памятуя театральные таланты Корделии – может, это будет просто игра на зрителей, один-два надреза на глубину кожи. Хотя возможно, что актеры склонны к риску больше, а не меньше, чем обычные люди. Чтобы хорошо сыграть роль, они пожертвуют чем угодно.
– Корделия, я не могу, – мягко говорю я. Но я не чувствую к ней никакой мягкости. Я киплю злобой, гневом, который не могу ни объяснить, ни выразить. «Как ты смеешь меня об этом просить?» Мне хочется выкрутить ей руку и натыкать ее лицом в сугроб.
Официантка приносит счет.
– Ну что, ты напитала свою персону? – спрашиваю я, стараясь, чтобы голос звучал легко, и пытаясь переменить тему. Но Корделия никогда не была дурой.
– Значит, не хочешь, – говорит она. И добавляет уныло: – Я знаю, ты всегда меня ненавидела.
– Нет! С какой стати? Нет же!
Я в шоке. Почему она такое сказала? Я не помню, чтобы когда-нибудь ее ненавидела.
– Я все равно выберусь, – говорит она. Уверенно, уже не заторможенно. На лице упрямство, вызов – такой я ее помню много лет назад. «И?»
Я веду ее обратно и сдаю с рук на руки.
– Я приду тебя навестить.
Я честно собираюсь это сделать, но в то же время знаю, что шансов мало. Я говорю себе, что с Корделией все будет в порядке. Она и под конец школы такая была, а потом выкарабкалась. Может, и сейчас выкарабкается.
Возвращаясь домой на метро, я разглядываю рекламу: пива, шоколадного батончика, лифчика, что на лету превращается в птицу. Я изображаю облегчение. Я чувствую себя невесомой и свободной.
Но я не свободна. Я не свободна от Корделии.
Мне снится, что Корделия падает – с утеса или моста – на фоне сумерек, растопырив руки, и юбки ее раздуваются колоколом, образуя в воздухе как бы снежного ангела. Она не приземляется и не ударяется о землю: она все падает и падает, и я просыпаюсь с колотящимся сердцем, с землей, ушедшей из-под ног, как в лифте с оборвавшимся тросом.
Мне снится, что Корделия стоит во дворе нашей старой школы имени королевы Марии. Школы уже нет, остался только двор для прогулок и склон на задворках, с чахлыми вечнозелеными деревцами. Корделия в куртке от лыжного комбинезона, но она не ребенок, она в том же возрасте, что сейчас. Она знает, что я бросила ее в беде, и зла на меня.
Проходит месяц, а может, два или три, и я сочиняю послание Корделии на писчей бумаге с цветочным бордюром – из тех, что оставляют мало места для собственно письма. Я специально выбираю такую. Записка настолько полна фальшивой бодрости, что у меня едва хватает сил заклеить конверт. В ней я предлагаю новый визит.
Но письмо приносят обратно с пометкой: «Адресат выбыл». Я рассматриваю эти слова под всевозможными углами, пытаясь понять, не сама ли Корделия их написала, замаскировав свой почерк. Но если это не она, если ее больше нет в санатории, куда она делась? Она может в любую минуту позвонить в дверь или по телефону. Она может оказаться где угодно.
Мне снится статуя-манекен вроде тех, что выставляла Джоди – распиленная и снова склеенная. На ней нет ничего, кроме марлевого костюма, расшитого блестками. Манекен кончается у шеи. Под мышкой у него – завернутая в белую ткань голова Корделии.
XII. На одном крыле
В углу парковки, среди шикарных бутиков, восстановили закусочную в стиле сороковых годов. На вывеске так и написано, «Закусочная “40ковые”». Не в отреставрированном старом здании, а в новом, с иголочки.
Когда-то они не успевали сносить подобное старьё.
Внутри все выглядит почти как в те времена, только слишком чисто; и стиль не то чтобы сороковых, скорее, начала пятидесятых. Прилавок с газированной водой, вдоль него табуретки с ядовито-зелеными сиденьями. Стены кабинок покрыты глянцево-фиолетовым винилом, напоминающим расцветку кадиллака тех времен с «акульими плавниками». Музыкальный автомат, хромированные стойки для пальто, на стенах зернистые черно-белые фото закусочных – подлинные, сороковых годов. Официантки в белых форменных платьях с черным кантом, хотя ярко-красная губная помада у них не совсем того оттенка и по-хорошему должна быть слегка размазана вокруг рта. На официантах белые шапочки вроде пилоток, залихватски сдвинутые набок, и прически правильные, с подбритым затылком. От посетителей отбою нет. В основном это двадцатилетние детишки.
В самом деле, ужасно похоже на «Саннисайд», переделанный в музей. В этой кабинке могли бы сидеть мы с Корделией – набитые чучела или восковые фигуры – в кофточках с рукавами «летучая мышь» и талиями в рюмочку. Мы бы пили молочные коктейли, приняв максимально скучающий вид.
В последний раз я видела Корделию, когда она скрывалась в глубинах «санатория». В тот день я с ней в последний раз говорила. Но то был не последний раз, когда она говорила со мной.
Здесь не подают сэндвичей с авокадо и проростками, кофе – не эспрессо, на десерт – торт с кокосовым кремом, не хуже, чем тогда. Это я и заказываю – кофе и торт с кокосовым кремом, сажусь в одной из фиолетовых кабинок и смотрю, как молодые люди умиляются тому, что считают очарованием прошлого.
Когда сама живешь в те годы, не находишь в них ничего очаровательного. Очарование видишь лишь позже, удалившись на безопасное расстояние, когда прошлое уже можно рассматривать как декорацию, а не как форму, в которую насильно втискивали твою жизнь.
Сейчас выпускают формочки для кабачков в виде головы Элвиса Пресли: их надевают на кабачок, пока он еще маленький, и по мере роста он деформируется и принимает вид Элвиса. Для того ли Элвис пел, чтобы превратиться в кабачок? Конечно, вегетарианство и переселение душ сейчас в моде, но всему есть предел. Я предпочла бы реинкарнироваться в мокрицу. Или в креветку, зажаренную в кляре. Впрочем, может быть, перевоплотиться в кабачок – лучше, чем попасть в ад.
– Удачная реконструкция, – говорю я официантке. – Но, конечно, цены неправильные. Тогда кофе стоил десять центов.