Маргарет Этвуд – Кошачий глаз (страница 55)
– Там все рисуют желто-зеленым. Желто-зеленым, как гусиное говно. Депресняк, блин.
Их влечет только Нью-Йорк. Теперь всё главное происходит там.
После нескольких кружек они могут заговорить о женщинах. Они обсуждают своих подруг. Некоторые живут вместе с подругами; эти называют их «моя старуха». Иногда они шутят о натурщицах, которые позируют нам на занятиях (к нам каждый раз приходит другая). Они говорят «я б ей вдул», словно это зависит исключительно от их желания или нежелания. Они выражают свое мнение о натурщице, чмокая губами воздух либо изображая тошнотное отвращение. «Корова», – говорят они. «Кошелка». «Полный отстой». При этом они порой косятся на меня, словно ожидая реакции. Когда описания становятся слишком детальными – «П…да как жопа у слона». – «А ты откуда знаешь? Часто трахаешь слонов?» – они шикают друг на друга, словно в присутствии матерей; будто еще не решили, кто я такая.
Я ни на что из этого не обижаюсь. Наоборот, я думаю, что мне даны особые привилегии; я – исключение из какого-то правила, которое мне даже не известно.
Я сижу в зловонии, пивном тумане и сигаретном дыму, чуточку пьянея, держа рот на замке, а глаза открытыми. Мне кажется, я отчетливо вижу этих парней, потому что мне от них ничего не нужно. На самом деле я очень многого от них ожидаю. Я ожидаю, чтобы меня приняли как свою.
Одно их развлечение мне не нравится: они высмеивают мистера Хрбика. Его зовут Иосиф, и они прозвали его Сталин – за усы, восточноевропейский акцент и суровость к ученикам. Это нечестно, потому что, как я знаю – как мы все уже знаем к этому времени, – ему пришлось скитаться по четырем странам из-за превратностей войны, он застрял за железным занавесом, питался отбросами и чуть не умер с голоду, но потом ему удалось бежать во время венгерского восстания – вероятно, с риском для жизни. Он никогда не упоминал конкретные обстоятельства. Точнее, он вообще ни о чем из этого не говорил во время занятий. Тем не менее, нам это известно.
Но мальчиков его биография не впечатляет. Рисование – мура, а мистер Хрбик – атавизм. Они называют его «Пэ Эл», это значит «перемещенное лицо», старое ругательство, которое я помню еще со школы. Так мы звали беженцев из Европы, а еще – тех, кто был неуклюж, не знал, как себя вести, и вообще не вписывался. Мальчики передразнивают акцент мистера Хрбика и его манеру говорить про тело. Они ходят на «Рисование с натуры» только потому, что это обязательный предмет. «Рисование с натуры» – отстой, нынче все самое главное происходит в живописи действия[11], а для нее уж точно не надо уметь рисовать. И уж точно не надо уметь рисовать жирную корову без трусов. Несмотря на это, они сидят на занятиях, как и я, вовсю скрипя углем по бумаге и создавая рисунок за рисунком – груди и ягодицы, бедра и шеи, а в некоторые вечера – исключительно ступни. Мистер Хрбик тем временем расхаживает по мастерской, дергая себя за волосы и отчаиваясь.
Лица мальчиков бесстрастны. Для меня их презрение очевидно, но мистер Хрбик его не замечает. Я его жалею. И еще я ему благодарна за то, что он разрешил мне заниматься. И еще я им восхищаюсь. Война уже достаточно далеко отодвинулась, чтобы покрыться налетом романтики, а он прошел войну. Я гадаю, есть ли у него на теле шрамы от пуль или иные знаки благодати.
Сегодня в зале «Для дам с сопровождающими» таверны «Кленовый лист» я не одна с мальчиками. С нами еще и Сюзи.
У Сюзи желтые волосы – я вижу, что она их накручивает на бигуди, укладывает, а потом взлохмачивает. И подкрашивает кончики в пепельный блонд. Она тоже ходит в джинсах и черных водолазках, но ее джинсы – обтягивающие, как вторая кожа, и она обычно носит что-нибудь на шее – серебряную цепочку или медальон. Она красит глаза, рисуя толстую черную линию по веку, на манер Клеопатры, пользуется черной тушью для ресниц и знойными темно-синими тенями, так что глаза окружены каймой цвета синяков, словно оба подбиты; пудра у нее белая, а помада бледно-розовая, и в результате Сюзи выглядит как после болезни или многонедельного недосыпа. У нее полные бедра и не по росту большая грудь, будто она резиновая игрушка, которой надавили на голову и резина выпятилась в некоторых местах. У нее задыхающийся голосок и удивленный смешок; даже ее имя похоже на пуховку от пудреницы. Я считаю ее пустышкой, которая валяет дурака в художественном колледже, потому что ей не хватило ума поступить в университет. А вот относительно мальчиков я таких выводов не делаю.
– Сталин сегодня был в ударе, – говорит Джон. Он высокий, большерукий и носит бакенбарды. На нем джинсовая куртка с большим количеством кнопок. После англичанина Колина Джон – самый красноречивый в нашей компании. Он использует такие выражения, как «чистое искусство» и «плоскость картины», но лишь в обществе двух-трех человек, и никогда – в большой группе.
– О, – восклицает Сюзи с задыхающимся смешком, словно втягивает, а не выдыхает воздух, – это очень зло! Не надо его так называть!
Меня это задевает: она сказала что-то такое, что я сама давно должна была высказать вслух, но не осмелилась; и еще, даже этот упрек у нее вышел так, словно кошка трется у ног; словно восхищенное прикосновение к мужскому бицепсу.
– Помпезный старый пердун, – говорит Колин, чтобы привлечь к себе внимание Сюзи.
Она обращает на него взор глаз, обведенных синим.
– Он не старый, – серьезно говорит она. – Ему всего тридцать пять лет.
Все хохочут.
Но откуда она знает? Я смотрю на нее и начинаю соображать. Однажды я пришла на занятия раньше времени. Натурщицы еще не было на месте, я сидела в мастерской одна, и тут явилась Сюзи, уже без пальто, а сразу после нее – мистер Хрбик.
Сюзи подошла туда, где я сидела, и воскликнула:
– Правда, какой ужасный снег?
Обычно она со мной не заговаривала. И это я только что пришла из-под снега; Сюзи на вид была теплая, как свежеподжаренный тост.
В дневное время на дворе стоит февраль. В сером лектории музея воздух сырой от мокрых пальто и тающей снежной каши, принесенной на сапогах. Многие кашляют.
Мы уже прошли Средневековье с его реликвариями и удлиненными святыми, и теперь несемся галопом по эпохе Возрождения, останавливаясь в самых важных местах. Здесь изобилуют мадонны. Как будто одна огромная Дева Мария народила целую кучу дочерей, и все они отчасти, но не в точности, похожи на нее. Они сбросили нимбы сусального золота, утратили удлиненность и плоскогрудость, типичную для каменных и деревянных статуй, и обрели некоторую пышность. Они реже возносятся на небеса. Некоторые – серьезные, с лицом как тесто, они сидят у камина или на стуле типичного для эпохи стиля, или у открытого окна, через которое видно, как вдали кроют крышу; другие – с беспокойным видом, третьи – бело-розовые, кровь с молоком, с нимбами будто из золотой проволоки и тончайшими золотыми прядками волос, выбившихся из-под покрывала. Вдали – ясные итальянские небеса. Девы склоняются над колыбелью в сюжетах Рождества или держат младенца Иисуса на коленях.
Иисус не очень-то похож на настоящего младенца – у него слишком тощие и длинные руки и ноги. И даже когда похож, он не выглядит как новорожденный. Я видела новорожденных детей, у них сморщенные, как курага, личики, а эти Иисусы абсолютно другие. Они будто родились уже годовалыми. А может, они – съёжившиеся взрослые. На этих картинах много синего и красного цвета и все время кормят грудью.
Сухой голос из темноты сосредоточен на формальных атрибутах сюжетов, расположении складок ткани, подчеркивающем круговую композицию, рисовании текстур, использовании перспективы в изображении арок и плит пола. Кормления грудью мы будто не замечаем; указка из темноты никогда не останавливается на голых грудях, которые порой бывают неприятного зеленовато-розового цвета или покрыты синими венами; иногда рука нажимает на сосок, а изредка даже изображено молоко. В такие минуты студентки начинают ерзать; они не хотят думать о грудном вскармливании, и уж точно о нем не хочет думать преподаватель. За кофе девушек пробирает дрожь отвращения: они крайне брезгливы и будут кормить из бутылочки, тем более что это гигиеничней.
– Кормление грудью художники изображали, чтобы показать смирение Девы Марии, – объясняю я. – В ту эпоху женщины отдавали детей кормилицам, если только могли себе это позволить.
Я вычитала это в книге, которую выкопала в глубинах библиотечного стеллажа.
– Ну и ну, Элейн, – говорят девушки. – Какая ты мозговитая.
– Другой важный момент здесь – то, что Христос явился на землю в виде млекопитающего, – продолжаю я. – Интересно, во что Мария его пеленала? Вот это я понимаю, реликвия: господня пеленка. И отчего нету изображений Христа на горшке? Я знаю, что где-то хранится крайняя плоть Господа, а вот как насчет господней какашки?
– Ты ужасна!
Я ухмыляюсь, закидываю щиколотку на колено другой ноги и ставлю локти на стол. Мне нравится подкалывать девочек такими мелкими, примитивными шпильками: так я доказываю, что сама на них не похожа.
Это одна моя жизнь, дневная. Моя другая, настоящая жизнь проходит по вечерам.
Я внимательно наблюдаю за Сюзи и подмечаю все, что она делает. Она не ровесница мне на самом деле, а на два с лишним года старше, ей почти двадцать один. Она живет не дома с родителями, а в однокомнатной квартирке в одном из новых высотных зданий на Авеню-роуд, к северу от Сент-Клэр. Считается, что за эту квартиру платят ее родители. Иначе как она могла бы себе такое позволить? В этих зданиях есть лифты и просторные вестибюли с растениями в горшках. И еще у них есть названия, что-нибудь типа «Монте-Карло». Жить в таком месте – смелый поступок, признак незаурядной натуры, как бы ни насмехались над этим живописцы; в таких домах медсестры снимают квартиры на троих. Сами живописцы обитают на Блуре или Куин-стрит, на вторых этажах двухэтажных домиков, над скобяными лавками или оптовой торговлей чемоданами. Или на боковых улицах, где иммигранты.