реклама
Бургер менюБургер меню

Маргарет Этвуд – Кошачий глаз (страница 50)

18

– Ха-ха-ха, – говорит она. Выражать презрение к чужим шуткам считается обязательным, это часть ритуала.

Корделия рисует на столе завитушки из пролитой воды.

– Ты помнишь, как я копала ямы?

– Какие ямы? – я не помню никаких ям.

– У нас на заднем дворе. Ох, как мне хотелось яму. Я начала копать, но земля была слишком твердая и камней полно. Я перешла в другое место. Я копала после уроков, день за днем. У меня были мозоли на руках от лопаты, – она задумчиво улыбается, вспоминая.

– Зачем тебе понадобилась яма?

– Я хотела поставить туда стул и сидеть. Сама по себе.

– Зачем? – смеюсь я.

– Не знаю. Наверно, мне хотелось иметь такое место, которое было бы только моё, где ко мне не лезли бы. Когда я была маленькая, то сидела на стуле в прихожей. Помню, я тогда думала, что если совсем не двигаться и не попадаться под руку и молчать, то я буду в безопасности.

– В безопасности от чего? – спрашиваю я.

– Просто в безопасности. Наверно, когда я была совсем маленькая, я часто получала. От папы. Когда он выходил из себя. Никогда нельзя было знать заранее. Он говорил: «А ну убери ухмылку с лица», – она гасит сигарету, которая дымилась в пепельнице. – Знаешь, я ужасно не хотела переезжать в этот дом. Я ненавидела всех в школе королевы Марии и всякие скучные занятия типа прыгать через скакалку. У меня там не было ни одной нормальной подруги, кроме тебя.

Черты Корделии вдруг плавятся и перестраиваются; из-под нынешнего лица проступает она девятилетняя. Это происходит мгновенно. Словно я стояла на улице, в темноте, и за освещенным окном промелькнула тень, открывая жизнь, идущую внутри дома, во всей ее четкости, в деталях. На протяжении этого мига я вижу. А потом – нет.

Кровь приливает к голове, желудок сжимается, словно в меня летело что-то опасное, но промахнулось. Словно меня поймали на краже или на лжи; словно я услышала, как обо мне говорят гадости за глаза. Такая же волна стыда, вины и ужаса – и холодного презрения к себе. Но я не знаю, откуда взялись эти чувства, что такого я сделала.

И не хочу знать. Что бы это ни было, оно мне не нужно и нежеланно. Я хочу быть здесь, сидеть в майский вторник в кабинке кафе «Саннисайд» и смотреть, как Корделия деликатно высасывает остатки молочного коктейля через две соломинки. Она ничего не заметила.

– О, вспомнила еще один. Почему птицы улетают на зиму в теплые края?

– Почему?

– Потому что идти туда пешком очень долго.

Корделия закатывает глаза, совсем как Утра:

– Очень смешно.

Я закрываю глаза. Перед моим мысленным взором – квадрат темноты и растения с фиолетовыми цветами.

Я начинаю избегать Корделию, сама не зная почему.

Я больше не устраиваю с ней двойных свиданий. Отговариваюсь тем, что у моего нынешнего мальчика нет подходящих друзей. Я говорю, что мне нужно оставаться в школе после уроков, и это правда: я рисую декорации для следующих школьных танцев – пальмы и девушек в тропических юбочках.

Время от времени Корделия поджидает меня, и мне приходится идти домой вместе с ней. Она болтает безостановочно, будто все нормально, а я по большей части молчу; впрочем, я никогда не была особо разговорчива. Через некоторое время она говорит преувеличенно бодрым тоном:

– Но что я все про себя и про себя. Что у тебя новенького?

Я улыбаюсь и отвечаю:

– Ничего особенного.

Иногда она шутит:

– Ну ладно, хватит обо мне, давай поговорим о тебе. Что ты обо мне думаешь?

И я, подхватывая шутку, отвечаю:

– Ничего особенного.

Корделия проваливает все больше и больше контрольных. Но ее это, кажется, не волнует. Во всяком случае, она не хочет обсуждать эту тему. Я больше не помогаю ей с уроками – я знаю, что даже если сделаю за нее уроки, она ничего не усвоит. Она не может ни на чем сосредоточиться. Даже когда она просто разговаривает – по дороге домой – то меняет тему посреди предложения, так что за смыслом ее речей очень трудно следить. Еще она перестала за собой ухаживать и опять стала неопрятной, как много лет назад. Выбеленная прядь отросла, теперь она двуцветная, и это раздражает. На чулках у Корделии затяжки, на блузках не хватает пуговиц. Губная помада нанесена не по контуру рта.

Решено, что Корделии лучше всего опять поменять школу, и она уходит в другую. После этого она звонит мне – сперва часто, потом реже. Она говорит, что надо как-нибудь пересечься. Я не отказываюсь, но и не назначаю конкретной даты. Через некоторое время после начала беседы я говорю:

– Мне нужно идти.

Семья Корделии переезжает в другой дом, побольше, в район побогаче нашего, чуть дальше на север. В ее старый дом въезжают какие-то голландцы. Они разводят массу тюльпанов. На этом с Корделией вроде бы покончено.

Я сдаю выпускные экзамены после тринадцатого класса, один предмет за другим. Мы сидим за партами в спортзале. Листья уже полностью распустились, ирисы цветут, наступила жара; спортзал раскален, как печка, и мы сидим там, перегреваясь, и пишем, пропитываясь запахами спортсменов былых времен. Учителя зорко патрулируют проходы. Несколько девочек падают в обморок. Один мальчик тоже падает – потом выясняется, что он выпил стоявший в холодильнике кувшин томатного сока, в котором на самом деле была смешана «Кровавая Мэри» для бридж-клуба его матери. Когда тела выносят, я едва поднимаю взгляд от страницы.

Я знаю, что хорошо сдам оба экзамена по биологии. Я могу нарисовать что угодно: строение уха рака, человеческий глаз, гениталии лягушки, цветок львиного зева (Antirrhinum majus) в сечении. Я знаю разницу между корневищем и корневым клубеньком, я могу подробно описать процесс фотосинтеза, я знаю, как пишется Scrofulariaciae. Но посреди экзамена по ботанике меня осеняет – внезапно, как эпилептический припадок – что я не хочу быть биологом, как думала раньше. Я стану художником. Я смотрю на страницу, где обретает форму жизненный цикл гриба – от споры до плодового тела, – и понимаю это с абсолютной ясностью. Моя жизнь изменилась – бесшумно, в единый миг. Я продолжаю писать про клубни, луковицы и бобовые, будто ничего не случилось.

Как-то вечером, вскоре после окончания экзаменов, звонит телефон. Это Корделия. Я понимаю, что ожидала ее звонка.

– Мне хочется тебя видеть, – говорит она. Я не хочу с ней встречаться, но знаю, что пойду. Я понимаю, что ее «хочется» означает «нужно».

Назавтра я еду в метро, потом в автобусе на север через раскаленный город – туда, где теперь живет Корделия. Я никогда не была в этом районе. Улицы вьются, пересекаясь, дома большие, тяжеловесные, в георгианском стиле, обсаженные внушительными кустарниками. Идя по дорожке к дому, я вижу (или мне кажется, что вижу) в окне лицо Корделии, бледное и туманное. Я не успеваю позвонить, как она открывает дверь.

– Ну, привет, – говорит она. – Сколько лет, сколько зим.

Ее веселость – фальшивая, и мы обе это знаем, потому что Корделия выглядит ужасно. Волосы утратили блеск, лицо как сырое тесто. Она сильно поправилась, но тело не плотное, а рыхлое, раздутое, отечное. Она снова пользуется яркой красно-оранжевой губной помадой, от которой ее лицо кажется желтоватым.

– Знаю, – говорит она. – Я выгляжу как Старая Халда.

В доме холодно. Пол прихожей – в черно-белую клетку; наверх уходит красивая центральная лестница. Рядом на лакированном столике цветочная композиция с гладиолусами. В доме тихо, только часы бьют в гостиной. Кажется, здесь больше никого нет.

Мы идем не в гостиную, но в заднюю часть дома, мимо лестницы и через дверь на кухню, где Корделия разводит мне в чашке растворимый кофе. Кухня очень красивая, с идеальной планировкой, оформлена в бледных тонах и в целом действует успокаивающе. Холодильник и плита – белые. Сейчас кое-кто покупает цветные холодильники, бледно-зеленые или розовые, но мне эти цвета не нравятся, и мне приятно, что матери Корделии они тоже не нравятся. На кухонном столе – я узнаю в нем обеденный стол из их прежнего дома, только из середины вынули две доски – раскрыта линованная школьная тетрадь. Меня приводит в ужас открытие, что я хотела видеть этот стол больше, чем Корделию.

Корделия роется в холодильнике и достает вскрытую упаковку магазинных пончиков:

– Я ждала удобного случая их доесть.

Но откусив лишь раз, она закуривает.

– Ну как, чем ты нынче занята? – она говорит преувеличенно жизнерадостно, таким тоном она разговаривала с мальчиками. Сейчас он меня просто пугает.

– Все как обычно. Ну, ты знаешь. Досдавала экзамены.

Мы смотрим друг на друга. Ее дела плохи, это ясно. Я не знаю, хочет ли она, чтобы я об этом заговорила.

– А ты как? – спрашиваю я.

– Мне взяли репетитора, – говорит она. – Считается, что я занимаюсь. Чтобы поступить на летние курсы.

Мы обе знаем, даже не говоря об этом вслух, что она, значит, снова осталась на второй год, несмотря на переход в другую школу. Должно быть, совсем плохо сдала экзамены. Если она не сдаст их с новой попытки или еще как-нибудь, она никогда не попадет в университет.

– И как репетитор, хороший? – спрашиваю я.

– Наверно. Ее зовут мисс Дингл. По правде. Она все время моргает, у нее слезятся глаза. Она живет в квартире, в трущобах. У нее нижнее белье цвета лососины – я видела, она сушит его на карнизе для занавески в своей трущобной ванной. Я научилась отвлекать ее от предмета – достаточно спросить, как ее здоровье.