Маргарет Джордж – Царица поверженная (страница 70)
В детстве я изучала мидийский и обрадовалась случаю заговорить на этом языке с Артаваздом. Пусть он имеет в виду, что мы можем понять, о чем он говорит со своими вельможами.
– Сколько же языков ты знаешь? – шепнул мне на ухо Антоний. На него это произвело сильное впечатление. – Может быть, ты говоришь и по-парфянски?
Парфянский язык я тоже изучала, но очень поверхностно. Многое я забыла и лишь в последнее время попыталась восстановить былые познания.
– Немного, – ответила я Антонию, пришедшему в еще большее изумление. – Кстати, не мешало бы и тебе его выучить. Ты ведь собираешься стать властителем Востока, а властителю не пристало зависеть ни от кого. В том числе и от переводчиков.
Антоний, однако, лишь хмыкнул: как все римляне, он искренне полагал, что весь мир им в угоду должен перейти на латынь. Артавазд жестикулировал, подчеркивая каждое слово замысловатыми движениями рук.
– Мы с моим братом, царем Полемоном, устроим парфянам хорошее кровопускание, – пообещал он. – Будем убивать их сотнями.
Услышав свое имя, царь Полемон Понтийский кивнул нам со своего места в конце стола. Антоний сделал его царем недавно, и он наслаждался своим титулом, как способен только выскочка. Совместными усилиями два восточных царька обещали пополнить армию Антония семью тысячами пехотинцев и шестью тысячами отборных всадников.
Сидя за столом, я разглядывала пирующих. Профиль Антония оставался чеканным, ни намека на обвисший подбородок или дряблые щеки, однако в уголках глаз появились морщины – их еще не было в Риме, – а в темных волосах поблескивала седина. Канидий, постарше его, выглядел на свои годы, а его кожа походила на задубелую шкуру. У Деллия был бы идеальный профиль, но его портили оспины да привычка приглаживать волосы назад. Планк, подобно Антонию, тоже не молод, но все еще в расцвете солдатских сил, как и Агенобарб с его ястребиным носом и рыжей бородой, лишь слегка тронутой сединой. Только племянник Планка, смуглый и язвительный Титий, принадлежал к следующему поколению – юноша, жаждущий славы. Остальные, видавшие виды вояки, не рвались совершать подвиги: они лишь хотели поскорее уничтожить врага любым доступным способом и благополучно вернуться домой. Они не походили на Александра – никакого стремления к широким горизонтам и завоеваниям. Они сражались ради продвижения по службе и политической карьеры в Риме.
– Нет, лучше тысячами, – продолжил похваляться Артавазд с типичной для азиатов склонностью к преувеличениям. Скоро его застольный счет пойдет на десятки тысяч. – А завтра мы продемонстрируем наших ловчих соколов.
– Завтра мы должны провести смотр войск и подготовиться к выступлению, – возразил Антоний. – Мы уже изрядно припозднились.
Действительно, драгоценное время буквально утекало сквозь пальцы.
– Но, император, что я мог поделать, если снега отказывались таять? – воскликнул царь, картинно заламывая унизанные перстнями руки.
В зал гуськом вошли музыканты, игравшие на незнакомых нам инструментах – глиняных погремушках, странного вида лирах, серебряных флейтах, – и привели с собой ручного льва на шелковом поводке.
Интересно, удалили ли ему зубы, от греха подальше?
Артавазд отвел нам лучшие покои во дворце – анфиладу комнат, увешанных гобеленами, – и предоставил целую армию слуг. Но я нашла эти палаты мрачными, они пропахли плесенью, и провести там последнюю ночь перед расставанием с Антонием мне вовсе не хотелось.
– Прикажи разбить шатер, – неожиданно предложила я.
– Что?
– Твою палатку командующего. Ту, где ты живешь во время похода, – сказала я. – Я хочу спать с тобой в ней.
– Поставить палатку на дворцовой территории?
– Нет, у реки, где ждет армия.
Антоний рассмеялся:
– Отказаться от гостеприимства царя и сказать ему, что мы предпочитаем спать в палатке?
– Представь это иначе. Скажи, что я хочу узнать, каково жить в шатре, и это единственная возможность. Так ведь оно и есть.
– Он оскорбится.
– Ответь ему, что он должен снизойти к капризам и причудам беременной женщины. Или скажи, будто у тебя вошло в обычай проводить ночь перед выступлением в поход в лагере среди своих солдат. Что поступать так тебе повелели боги и ты не осмеливаешься нарушить традицию сейчас, чтобы не навлечь несчастье на будущий поход.
– Ну хорошо. Честно говоря, я и сам предпочту палатку этому склепу. – Он обвел сырые каменные палаты неприязненным взглядом. Потом вдруг снова повернулся ко мне. – А что там насчет «беременной женщины»? Это правда?
– Да, – ответила я. – Собиралась тебе сказать, да никак не могла выбрать удачное время.
– Тогда тебе просто необходимо повернуть назад! О том, чтобы двигаться дальше, не может быть и речи. Но похоже, – он обнял меня, положив подбородок на макушку моей головы, – ребенок снова родится в мое отсутствие…
Казалось, сама судьба распоряжалась так, что отцы моих отпрысков вечно находились вдали, когда я рожала. Я вынашивала детей одна, рядом был лишь Олимпий.
– Это не твоя вина, – заверила я Антония.
И верно – его вины тут не больше, чем у Цезаря. Тот тоже воевал, когда родился наш сын. В большей степени это моя вина – точнее, плата за то, что я любила и рожала детей от воинов.
– Я не могу просить тебя сократить кампанию и вернуться в Александрию к началу зимы. Иначе я стала бы пособницей парфян.
Он крепко прижал меня к себе и, качая головой, посетовал:
– И здесь политика, часу без нее не прожить. О ней не забыть даже в самые сокровенные и драгоценные мгновения.
– Я рождена для политики, – заверила я его. – Для меня это привычно.
У Аракса, чуть в стороне от палаток простых солдат, рассчитанных на восьмерых, поставили шатер командующего. Войска приветствовали Антония от души и с любовью, польщенные тем, что он захотел быть с ними, и их искренность являла собой разительный контраст с елейной льстивостью Артавазда. В сумерках огромные светловолосые легионеры столпились вокруг шатра, выкрикивая:
– Император! Император!
То были бойцы пятого легиона, набранные Цезарем из природных галлов. Они служили ему верой и правдой, при Тапсе не дрогнули перед боевыми слонами, за что получили право носить изображение этого зверя на своем боевом штандарте. Был там и прославленный шестой, Железный легион, служивший Цезарю в судьбоносной Александрийской войне и отомстивший за него при Филиппах под началом Антония. Воины в нем, словно оправдывая прозвание, были крепкие и суровые, с обветренными, загорелыми лицами.
При виде нас расположившиеся вокруг походных костров солдаты высоко поднимали приветственные чаши. Они истосковались по битвам и рвались в бой так нетерпеливо, как рвутся с поводка охотничьи псы или приученные к состязаниям скакуны. Когда языки пламени окутали их бронзовыми отблесками света, сделав похожими на статуи, я почувствовала то предшествующее войне возбуждение, которое будоражит сердца солдат и вычеркивает мысли о смерти. Никогда мысль о поражении не представляется более несуразной, чем накануне боя, когда пьешь с товарищами перед походным костром, затачивая наконечник копья. А как они любили Антония! Как восторженно провозглашали они здравицы, поднимали кружки в его честь! Казалось, он лично знал каждого солдата, расспрашивал о друзьях, детях, любовных делах, ранах. Все было искренне – подделать такое невозможно.
Мы вернулись в шатер – большой, натянутый на дубовую раму тент из козлиной кожи. Внутри стояли две складные походные койки, лежала циновка на полу, две лампы, кувшины с водой и чаши.
– Ну вот. – Антоний обвел жестом убранство палатки. – Надеюсь, тебя это устраивает.
– И ты месяцами живешь в таких условиях? – удивилась я. – С твоими-то привычками!
– Поверь, мне будет не до комфорта. Думать придется о другом.
Мы присели на узкие койки. Тусклые лампы едва-едва разгоняли сумрак.
– Я вернусь с победой и положу ее к твоим ногам, – пообещал он.
– А я положу к твоим ногам еще одно наше дитя, – сказала в ответ я.
Конечно, мне предстояла куда более легкая задача: ведь ребенок растет в утробе сам, без сознательных усилий с моей стороны.
Неожиданно Антоний заключил меня в объятия, зарыв лицо в мои волосы. Он ничего не сказал, но крепкая хватка пальцев говорила за него. Его молчание было красноречивее любых слов.
Вместе мы легли на раскладную койку, и ее легкая рама заскрипела под тяжестью двух тел. Мы по-прежнему молчали. Я приберегла для него так много слов – слова прощания, напутствия, любви и ободрения. Но ни одно не приходило на ум. Я могла лишь пробегать руками по его волосам, думая о том, смогу ли я заговорить когда-нибудь снова; я боялась, что меня поразила немота. Но если это наше последнее объятие, то какое значение имеют слова, сказанные или нет. Никакие речи уже не помогут.
С Цезарем все было иначе – никому из нас и в голову не приходило, что та встреча станет последней. Стократ лучше пребывать в неведении! Будь они прокляты, все расставания и прощания!
Судорожно всхлипнув, я прижалась к Антонию, обхватила его голову и покрыла лицо поцелуями, словно надеялась навсегда сохранить на губах отпечатки его губ, лба, носа и щек. Я хотела сохранить возлюбленного не только в моей зрительной памяти, но и в памяти тела и потому прижимала его к себе из последних слабых сил, пока он не прервал заклятие молчания, чуть слышно сказав: