Марат Гизатулин – Книголюб (страница 5)
Потом пришли молодые весёлые медсёстры и покатили меня с кроватью в операционную. Глядя на их молодость, и я развеселился:
– А слабо́, фройляйны, куикли-куикли меня покатать?
Оказалось, не слабо, и мы влетели в лифт так, что мой катафалк едва не пробил противоположную стену.
В операционной меня огорчили, что общего наркоза не будет, а я ведь в последнее время к нему так приладился. Всякий раз в отходе от общего думаешь, что с выпивкой подошло время расшаркаться. Зачем читать всякую ерунду, когда есть Фазиль и Воннегут?!
Оказывается, наркоз невозможен потому, что я должен буду вдыхать, выдыхать и задерживать дыхание по приказу. Ладно, мне-то это не в труд – я ведь так первую половину жизни и прожил.
Велено было мне лечь на живот, и врач в тонких очках принялся всаживать двенадцать ножей в спину пионера-героя. Было больно, но терпимо. С годами физическая боль вообще притупляется, а духовная только вызывает недоумение.
Час они меня терзали, вкатывая меня в томограф и выкатывая, чтобы вонзить новые ножи, но я всем был доволен. Снявши меня с эшафота, эти добрые люди пообещали мне, что какое-то время я буду кашлять, всё вокруг забрызгивая кровью. И снабдили меня ёмкостью и салфетками, чтобы я не забрызгал кровью свой телефон.
– Вы тут сумасшедшие! Какой телефон?! У меня кровью вся душа не забрызгана, а залита из брандспойта.
Эскулапы укоризненно посмотрели на анестезиолога.
В палате меня оставили в покое, предупредив, что сильные боли не надо терпеть – у них всегда наготове капельница. Я походил, попробовал кашлять – ничего не вышло. Вышел в коридор, и ассистент, увидев меня гуляющим и дирижирующим неслышной музыкой в голове, упал в обморок. Сбежавшийся народ обругал меня и велел лежать, не вставая, хотя бы два часа.
Два часа я лежал, и персонал уговаривал меня согласиться на обезболивание. Я был готов только на общий наркоз.
«Всю ночь кричали петухи…» Ах, нет. Всю ночь мне меряли давление и пульс. И уговаривали снять боль. А мне не было больно и хотелось крикнуть им слова благодарности:
– Мне не больно, дорогие мои, молодые и красивые! Я вас люблю!
Но у меня чудовищная и безжалостная память, которая все жилы мне перекрутила.
Мне было десять лет, и я лежал в больнице, чтобы никчемные глазки превратить хоть в какое-то подобие видящих. Это была Первая городская больница города Чирчика. В палате напротив моей лежал старик, который монотонно кричал каждые тридцать секунд. Кричал днём и ночью. Трое суток он меня терзал, пока не замолчал. И я на всю жизнь возненавидел людей, которые позволили ему это.
А я счастлив и люблю! Мне не будет больно. Только бы шестеро моих детишек были счастливы. И я вместе с ними буду смеяться и радоваться.
Раньше меня штормило не по-детски насчёт рукописей моих. Начну одну вещицу, дойду до третьего слова и принимаюсь за следующую. Потом допишу. Через 20 лет возвращаюсь к первой, когда у меня уже начатых рукописей, как пьес у Шендеровича. Но только он, хитрый, дописывает их тут же, как начал.
А когда в больнице меня огорошили, я строго пообещал себе не начинать новых рукописей, пока не открою дверь хотя бы двум топчущимся на выходе. Сказал – и тут же начал новую, задвинув пока эти две. Зарекалась свинья в грязи валяться! Самому стыдно, но бля буду и зуб даю – за десять дней закончу эту маленькую смешную повестушку.
Я в таком восторге от всего вокруг! Лежу, раскрывши беззубый рот, и кино досматриваю, как красиво и в строгом соответствии с планом летит в штопоре самолёт, который когда-то назывался моей родиной. Да и икс бы с ней! Ненавижу! За что они тому деду в больнице дали так умирать? И себя, летящего рядом, ненавижу за то, что её любил. Правда, уже недолго любить осталось.
6
Жизнь прекрасна и удивительна. Как же она прекрасна, братцы! Но удивительно, что понимать это начинаешь, когда тебя уже трясут за плечо:
– Эй, юноша! Ваша остановка!
– Как это, как это, как это?! Совсем не моя! Я только вошёл!!! Да нет, я только собирался войти!
– Давай-давай, не разглагольствуй! Собирай манатки и на границы 1997 года! Что-нибудь успел накопить?
– Да когда же ж? Я вот только-только собрался рассказик написать, хороший между прочим, а вы меня уже ссаными тряпками с подножки гоните!
– Что-то долго ты собирался с рассказиком! Другие люди, меньше твоего проехавши, успевали собрание сочинений в пятидесяти пяти томах выдать в синем переплёте! А ты-то что делал все эти годы?
– Что делал, что делал… Многое делал… То одно, то другое… Всё разве упомнишь…
– Да чего тебе вспоминать-то – всю жизнь пил да гулял, как тварь последняя! Не упомнит он…
– Ах так?! Тогда я вам скажу, что не приведи, господи, вам встретить ваших других людей с пятьюдесятью пятью томами! Такого вашего другого человека лучше было бы ещё дедушкам и прадедушкам трамваем переехать! А я своим сволочным поведением никого не обижал, кроме близких, конечно, но без этого не бывает. Кстати, обратите внимание, как я виртуозно числительные склоняю! Вот выйду я из трамвая, кто у вас будет числительные склонять?
Да, нынче такому на филфаках не учат! Не говоря уже о том, чтобы разницу между частицами не- и ни- знать. Про эти частицы раньше многие знали. Ну, не певцы, конечно. Помню, ещё в прошлом веке, вернее, в прошлом тысячелетии одна знаменитая певица из каждого окна сокрушалась:
«Жизнь невозможно повернуть назад, и время НЕ на миг не остановишь…»
И я диву давался: ну, ладно, певица – с неё какой спрос, а что же автор слов ей не поправит? Или он так и написал?
Зачем это я, однако, прошлое тысячелетие кинулся тревожить, когда меня сегодня с трамвайной подножки спихивают самым беспардонным образом. А я кричу, что не согласен я, потому что жизнь прекрасна, а я так ничего и не успел об этом сказать. Спохватился, когда не я уже им, а юные девчонки втыкают мне свои многолитровые капельницы. Нет, не ожидал я от жизни такого коварства и подлянки.
Да что же они так быстро тикают! Предупреждать же надо!
Я иду по бесконечно длинному коридору, а навстречу мне всё люди, люди, люди. Они молодые, красивые и улыбчивые. Они спрашивают меня о чём-то, не уставая улыбаться, и зовут за собой. А я только беспомощно развожу руками, потому что я должен в другую сторону. И зачем это они, молодые и красивые, улыбаются мне? Какая им выгода?
Девяностолетняя мама из Москвы приехала уговаривать, чтобы я не уходил раньше её. Пожалуйста, говорит, живи, пока я живу.
А я, забравшись на вершину горы Олимп, осматриваю, что умею, то есть капот своей машины, уходящий в бесконечность моих глаз, и сетую, что на мамино горе ничего-то из меня не получилось – ни космонавта, ни нефтепромышленника, ни хоть какого-никакого репортёра или журналиста, чтобы соседкам показывать газету.
Мне очень неловко перед мамой за то, что я не стал нефтепромышленником или хотя бы космонавтом. Хорошо в этой истории то, что Федерация космонавтики всё-таки отметила мои заслуги в космосе особой медалью, а плохо то, что мама говорит: я тебя не для того рожала, чтобы ты нефтепромышленником не стал!
Она очень неумеренная читательница, мама моя. Читает, как алкоголик пьёт – безо всякой меры и удержу!
Раньше и я так жил, без удержу к печатному слову. У нас с ней и близорукость когда-то была одинаковая – минус 3, когда я был совсем маленький.
Приехавшая мама захотела вдруг все мои книги перечитать.
– Мама, да ты же читала их все и, помню, не слишком одобряла.
– Давай-давай, я ещё раз хочу прочитать! Только не про Окуджава!
Мама читала и всё время плакала или смеялась. Мне понравилась её реакция, я именно так и хотел написать.
А потом мама вдруг каяться стала:
– Прости, сынок, что мы тебе любви и внимания не додали. Рос ты, как подорожник, сам по себе. А нас только и хватало, чтобы чтение тебе запрещать, а то ты совсем ослепнешь. И в больницу тебя клали каждое лето, чтобы ты не ослеп. Мы с папой всё время на работе были заняты, иногда от темна до темна. И гордые были, и радовались, что мы так нужны на работе. А то, что детям нужны, не понимали. Прости нас, сынок, из тебя ведь приличный человек мог получиться, непьющий. Виноваты мы с папой очень перед своими детьми!
А я ей смеюсь в ответ:
– Мамочка! Ты напрасно посыпаешь голову пеплом! Это оттого, что ты ничего не помнишь и не понимаешь! А я помню и понимаю всё лучше тебя, прости. Всё, что вы с папой делали в жизни, было от души и по совести, а значит, правильно.
Я сейчас тебе расскажу, мама. Я помню, как вы с папой, дети войны, голодали, я помню, как он скитался беспризорником. Я помню, как война окончилась, и вы такие счастливые были – ты даже папу своего увидела. Ты не помнишь, а я помню, хоть меня там и не было. Помню, как вы хотели выучиться, чтобы не голодать и не быть беспризорниками. И вы выучились и стали очень нужными стране людьми. Очень, очень нужными, потому что «КОММУНИЗМ – ЭТО МОЛОДОСТЬ МИРА, И ЕГО ВОЗВОДИТЬ МОЛОДЫМ». Сейчас мне никто не поверит, но вы тогда верили в коммунизм!
На вас нет греха – вы же не виноваты, что вас развели, как лохов!
Меня тоже обманули, и я очень хорошо помню, как про коммунизм нам учительница в первом классе рассказывала. Я сидел за партой и удивлялся, как же мне в жизни повезло! Ведь мог же я родиться где-нибудь во Франции, или – страшно даже подумать – в Америке! А вот поди ж ты! Никогда мне в лотерею не везло – а тут! Пусть один раз всего, но как!