Марат Гизатулин – Чирчик впадает в Средиземное море, или Однажды бывший советский пролетарий (страница 10)
Физик широко улыбнулся своей обаятельной беззубой улыбкой и великодушно разрешил студенту из числа передовых рабочих и крестьян переписать у кого-нибудь результаты работ и – защищаться.
Защита проходила просто: подходишь к физику с тетрадкой, он смотрит твою (в пролетарском случае чужую) лабораторную и задаёт какой-нибудь вопрос. Если ответ правильный, следует другой вопрос, а если неправильный, идёшь за свой стол и начинаешь мучительно искать правильный. А искать негде, ни в одной книге ответа на такие идиотские вопросы, какими потчевал нас физик, нечего было и искать. И спросить не у кого – он не повторялся. Промучаешься так минут сорок и поймёшь, что ничего не остаётся делать, как идти и предлагать ему такой же идиотский ответ. А в этом наш передовой рабочий толк знал.
Иногда ответ физику нравился независимо от того, правильный он или нет, и тогда он всхохатывал, хлопая в ладоши. Но гораздо чаще версию портвешиста учитель не принимал, и тогда тот, зная, что в следующий раз его очередь дойдёт минут через сорок и что за это время всё равно ничего лучшего придумать не удастся, вступал с ним в спор, напролом отстаивая свою правоту. Это очень веселило физика, и он охотно препирался с пока ещё не бывшим студентом, пока очередь страждущих, стоявших вокруг, не начинала роптать. Тогда он отсылал последнего за его стол и говорил, чтобы тот не подходил больше к нему в ближайший час, так как ему надо отдохнуть от такого передового студента.
Точно так же, препираясь с преподавателем, только ещё вдобавок крича и хохоча на всю аудиторию, защищался и Стефанович.
Бывший пролетарий приходил в институт к восьми утра и уходил в восемь вечера – точнее, в восемь вечера физик всех выгонял. И так целую неделю или даже дольше. Он спросил однажды, знаем ли мы, сколько часов длится его рабочий день, и я нахально ответил, что он у него ненормированный. Что тоже его повеселило.
Со временем я стал замечать, что пролетарий мой идёт каждый день к экзекутору не как на каторгу, а как на праздник. И в один прекрасный день неожиданно выяснилось, что защищать любителю вина больше нечего. Но пролетарий почему-то испытал не радость, а недоумение: как так? Что же я завтра буду делать?
Такой финал явился неожиданностью не только для студента, но и для преподавателя: оказывается, этот нахал получил зачёт одним из первых. Кто-то из отличников обиженно протянул: «А вы же обещали его в следующей пятилетке…» Физик виновато развёл руками.
Но самым главным для нашего героя из того, что произошло в эти дни, была странная трансформация, произошедшая с преподавателем. В какой-то момент препирательств и споров он вдруг понял, что физик – красивый человек. Очень красивый. И это осознание как-то изменило отношение нерадивого студента к несуразному преподавателю. Мне пролетарий рассказывал растерянно:
– Вот я стою за его спиной с тетрадкой в руке в ожидании своей очереди и разглядываю блестящий череп с ошмётками пакли по бокам, с кусками засохшего клея, и мне хочется погладить его по голове, хотя в тех обстоятельствах правильнее было бы мечтать о том, чтобы стукнуть его чем-нибудь тяжёлым. Вот я сижу перед ним и несу какую-то околесицу, а он так по-доброму смеётся и басит: «Ну, ты загнул! Всё, иди отсюда, дай мне отдохнуть от тебя».
…Как-то выяснилось, что дочь нашего необыкновенного физика тоже учится в нашем институте, но на другом факультете. И вскоре я её увидел. Это была с большим трудом передвигавшаяся маленькая уродливая девочка с огромной головой и неестественно скрюченными конечностями и позвоночником. Она была подтверждением слухов о том, что отец её когда-то на прежней работе получил большую дозу радиации…
Затем был экзамен. Пролетарий со Стефановичем вытащили билеты и сели готовиться. Сейчас у физика появится возможность выполнить своё обещание насчёт следующей пятилетки и реабилитироваться в глазах нормальных студентов. Первый вопрос пролетарию был мало знаком, второй ещё меньше, задача вообще не давалась. Сзади слышались взвизгивания веселящегося Стефановича, что говорило о том, что он тоже в затруднении.
Неожиданно экзаменатор произносит своим низким рокотом: «Сначала я вызову тех, кому уже знаю, что поставить», – и пальчиком пролетария со Стефановичем подзывает. Остальные студенты отвлекаются от своих занятий и с удовольствием готовятся наблюдать, как будет происходить экзекуция. Соискатели садятся по разные стороны от экзаменатора и ждут дальнейшей команды. Вдруг преподаватель, не глядя на их каракули, протягивает руку: «Зачётки!» Переставшие веселиться любители юмора и Бахуса отдают зачётки, понимая, что видят их в последний раз. Но физик, быстро что-то написав в них, зачётки возвращает этим дуракам.
В коридоре выяснилось, что у Стефановича «отл.», у пролетария «хор.». Ну, так я же предупреждал, что Стефанович – гений. Удивительно, что это понял и экзаменатор, хотя на троллейбусе он вместе с ними не катался.
Потом-то наш герой как-то взялся за ум, если было за что браться, и институт окончил благополучно. Своего физика он иногда встречал в коридоре, и они всегда дружески друг другу улыбались. Под занавес бывший пролетарий ещё немного отличился: после четвёртого курса ему сделали операцию на глазах, и он ходил по институту в чёрных очках и злорадно хвастался преподавателям, что ему теперь полгода нельзя читать и писать. А вскоре ещё и ногу сломал и ходил в чёрных очках и на костылях. Однажды в таком обличье кота Базилио его увидел физик. Он аж приостановился в восхищении и радостно сказал: «Ну, ты даёшь!»
Сейчас я понимаю, что Валерий Николаевич был тогда совсем не старым. Да он и умер не старым, через несколько лет после того как мы окончили институт. Ему не было и пятидесяти. В памяти остались его красивое молодое лицо, его обаятельная улыбка, его неоправданная доброта ко всяким отбросам общества типа нашего пролетария, его неожиданный, как у Стефановича, заливистый, заразительный детский смех.
Под чинарой
Однажды бывший советский пролетарий лежал под раскидистой чинарой и дремал. Рядом журчал арык, и его кристально чистые ледяные струи освежали раскалённый прозрачный воздух и воспалённые мозги заслуженного пенсионера. Вдали под Чимганом, на берегу Чарвакского водохранилища, рассыпались укутанные пушистым виноградником домики Бричмуллы. А чуть ближе возвышалась исполинская плотина, под которой берёт своё начало река Чирчик.
Пролетарию было лениво и покойно. Бричмуллинская пчела не досаждала. Неуклюже ворочались в голове обрывки мыслей и воспоминаний.
Увиделось, как они с другом после окончания института вернулись из Москвы на родной завод. Это ниже по реке, километрах в шестидесяти отсюда. Отцы их были большими начальниками на том заводе, и приятели рассчитывали, что их определят работать куда-нибудь в заводоуправление, ну, или в отдел главного механика хотя бы. Но отцы, не сговариваясь, нашли своим чадам совсем другое местечко.
Цех, куда определили обоих приятелей, был самым жутким на этом предприятии, самым вредным. Он производил слабую азотную кислоту. Его называли старым, потому что был ещё один цех азотной кислоты – новый. Кстати, стоит отметить для несведущих, что так называемая слабая азотная кислота по своим разрушительным свойствам куда как эффективнее концентрированной. Тем не менее отцы новоиспечённых инженеров решили, что именно этот цех будет хорошей школой жизни для их отпрысков.
И теперь, лёжа под чинарой, бывший пролетарий думал, что, видимо, они были правы. Другие цеха, в общем-то, тоже были далеко не санаториями, но этот – старый пятый, как его все называли, – по своей чудовищности уверенно вырывался вперёд. Оборудование в нём было ещё трофейным, вывезенным из фашистской Германии, и работники, особенно мужчины, тоже производили впечатление вчера сбежавших из фашистского плена партизан – такие они были помятые, измождённые. Молодые ещё ничего, но молодые здесь очень быстро становились старыми. Хотя старых, строго говоря, в цеху вообще не было, ведь на пенсию мужчины отсюда выходили в пятьдесят лет, а женщины и вообще в сорок пять.
Здесь надо отметить экономическую гениальность тех, кто устанавливал эту пенсионную норму, ибо до пятидесяти доживали почти все или, скажем, многие, а вот новоиспечённые пенсионеры практически сразу умирали, ну, год-два успевали отдохнуть. Вот в этом-то и заключалась гениальность тогдашнего руководства – пенсионный фонд тратился очень экономно.
Достопримечательностью старого цеха была стометровая труба, клубы ядовито-жёлтого дыма из которой видны были с любого конца города. Горожане прозвали этот дым «лисьим хвостом» и весело обсуждали почтовую открытку с видом города, на которой был запечатлён памятник погибшим в Великой Отечественной войне на фоне красивого закатного оранжевого неба. Только жители города знали, что заката в том месте отродясь не бывало, что небо просто окрашено «лисьим хвостом».
Но всё это оба приятеля заметили потом, а сейчас они неприязненно оглядывали друг друга. Ещё бы: ведь они снова оказались вместе, хотя давно уже мечтали, чтобы жизнь их разлучила, наконец. Видимо, жизнь имела другие виды на них, зачем-то сводя их вместе снова и снова, начиная со школы. Они много лет сопротивлялись этому, меняя учебные заведения, города и семьи, но потом, давно уже, смирились с тем, что разлука им не суждена, и нисколько не удивились, увидев друг друга перед входом в цех.