Мара Вересень – Крысолов (страница 11)
– Брат? – спросил третий мальчик, похожий цветом волос на пестрокрылого ира Фалько и всегда одетый добротнее других, у него даже ботинки были, а не чуни, и дубленка вместо овчинной жилетки.
– Упырь! – под гогот товарищей возразил Митр и принялся показывать. – Глазищи – во, зубы – во, и висят до сюдова, и ухи!
– Тоже висят? – подначил старший.
– Упырь тебе пёсель что ли, Яс, чтоб у него ухи висели? – возмутился Митр и вытер тающий нос рукавом.
– Сопли у тебя висят. И у брата твоего висели, когда он это насочинял, и тебе на твои ухи навешал, чтоб тоже висело. Был бы там упырь, он бы ири Ракитину засмоктал давно. В щель бы пролез или в трубу и того.
– Ага, того. Ири Ракитина сама хоть-кого засмокчет, потому что морья! – возразил Митр и дернул третьего за рукав дубленки. – Скажи, Саший?
– Не морья, лапоть, – поправил тот, – а вампирья, хладная. Книжник в общинной школе всегда ей так говорит, хладна Анар.
– Ага-ага, хладная, а сам только и мечтает небось, как бы ее отогреть, все время у лекарской трется. А ей лет, как моей бабке Луше.
– Дурак ты, Ясик, – скривился Саший.
– Это почему это? Глупь всякую Митр нес, а дурак я?
– Потому что в школу не ходишь, – сказала молчавшая до сих пор девочка.
Была она меньше ростом и ее почти не видно было за ребятами, но они ее не гнали, хотя и не ждали никогда, если она была с ними и отставала.
– Нужна мне твоя школа, только штаны на лавке просиживать по два дня на неделе, – надулся Яс и нос задрал. – Зато… Зато… пойду и посмотрю, есть там упырь или нет. А? Съели? Прямо вот сейчас пойду. Иду уже, ага?
– Яс… Ты это… Не надо. Узнают, вообще не сядешь, – предостерег приятеля рассказчик баек.
– А кто скажет? Упырь побежит жаловаться, что на него глядят? Или ты разнесешь? Самим страшко пойти, вот и завидуйте. Где, говоришь, брат на ограду лазал? Там?
– А пусть Еринка сходит, – сказал Саший. – Она же девчонка. Ей положено, чтобы первой. Да еще и ведунка будущая. Иначе бы ее моя мамка себе не забрала и не просила бы ири Ракитину ее в учение взять. Ей то упырь ничего не сделает, потому как тьма тьме не вредит, а краштийцы все темные.
– А что ж они тогда все к нам бегут, когда у них мертвяки встают? – засомневался Митр.
– Трусы потому что и слабаки, – скривился Яс. – Эй, Еринка, ты правда что ли пойдешь?
Девочка прошла до середины дороги и остановилась. Смотрела прямо на Вейна. Долго. Вейн даже моргнуть успел, а она все смотрела.
– Нет там никого.
– Откуда знаешь? Не подошла же даже, – поддел Яс.
– А я ведунка, – задрала нос девочка. – Идемте, а то так всю брусницу без нас выберут.
Мальчишки рванули вперед наперегонки, а девочка Еринка еще стояла. Ветер трепал темно-русые волосы, выбившиеся из-под платка, и прижимал расшитую красной ниткой юбку к тонким ногам. Вейн не дышал. У него внутри гудело, как он сам гудел для жуков. Так себе звук. Но ему нравилось.
* * *
В доме появились секреты. Не сразу, постепенно, как появляется пыль. Сначала незаметно, но стоит солнцу проглянуть – тут как тут. Лежит, пушистится, набивается по углам, пляшет в пробравшемся сквозь щель в занавесках луче.
Вейн смотрел на луч, на возящуюся у плиты напевающую маму и думал, что мамины секреты прячутся за пределами дома и двора, а его собственные только внутри. И это… не честно.
Флейта могла звучать двумя свободными от ленты отверстиями. Вейн знал, что отец сковал флейте голос не просто так. Но узелки были завязаны таким образом, что если распустить верхний, прочие оставались в целости. Зачем? Чтобы развязывать по одному?
В этот раз паники не было. Проснувшись и сообразив, что снова не может двинуться, время замерло, а сам он словно растворяется, Вейн сразу же позвал маму. В голос. Она пришла почти сразу, в переднике, в котором возилась с травами дома, и аромат от нее шел одуряюще живой. Тоже без паники и слез она села рядом и сразу же распустила второй узелок на флейте.
Теперь звук был из двух нот. Две ноты, три капли и секреты. У каждого свои.
Когда становилось невыносимо от голода и выматывающей пустоты, Вейн прятался на чердак, где больше не было рам и осколков, и подносил флейту к губам. Даже с двумя нотами можно звучать, не повторяясь, очень долго.
Чердачное окошко было приоткрыто и на звук слетелись насекомые, пробрались сквозь щелку и вились вокруг. Вейн не звал их специально, но слишком редко бывал достаточно сыт, так что, вспомнив, как гасли, садясь на руку, светящиеся жуки, просто вытянул ладонь.
Бабочек было немного жаль. И стрекоз. Их красивые крылья, лишившись света, становились блеклыми, словно покрытыми слоем слежавшейся пыли. А еще больше было жаль птицу. Она среагировала на звук и расшиблась о стекло.
Перья походили на те, что Вейн помнил в крыльях ира Комыша. И гаснущие птичьи глаза были похожи. И скрип из приоткрытого клюва. И скрюченные морщинистые лапы, скребущие по узкому отливу. Крылья вздрагивали, подталкивая серое тельце к краю…
Что если ир Комыш мог жить дольше? Что если он, Вейн, виноват, что ему пришлось уйти навсегда, потому что ему, Вейну хотелось прикасаться к горячим рукам, трогать жесткие на концах и беззащитно мягкие у основания перья, говорить о разном? Что если это он, Вейн, лишил ира Комыша света?
Он помнил слезы и как дергал на себя скрипучую раму, не желавшую открываться. Как, привстав на цыпочки, пытался достать лежащую на краю еще живую птицу. Как в отчаянии позвал: “Иди сюда”.
Темные лапы дернулись, крылья замерли. Блеклая пленка века заволокла глаза, а из приоткрытого клюва выскользнула бледно-золотистая искра света и почти тут же растаяла. Ветер подхватил тельце и перед тем, как птица камнем упала вниз, крылья распахнулись в последний раз.
Он помнил, как бежал, как упал, скатившись с крутой чердачной лестницы, как болели колени, локти и плечо, как ныло в виске, но больнее всего было внутри, за ребрами.
Птица запуталась в свернутой в кольцо бельевой веревке, висела, покачиваясь, а Вейн, колотясь, ждал мать. Сидел под калиткой, до хруста в пальцах стискивая флейту, спрятав лицо в коленях, чтобы не смотреть.
Но мама все не шла, и он наощупь, не размыкая плотно сжатых век, пробрался вдоль ограды и спрятался в углу, где росла сирень.
– Эй, ты здесь? – вдруг спросил из-за ограды голос той, которую Вейн видел и слышал прежде только с другой стороны улицы. Громким шепотом.
Вейн дернулся и завалился. Хрустнули примятые молодые побеги. От земли пахло влагой, горькими прошлогодними листьями и терпкой корой. Он замер, забыв, как дышать, уставился в окошко в ограде.
Оттуда смотрели. Два круглых любопытных настороженных глаза. Один голубой, другой почти: часть радужки была карей.
– Ты кто? – снова спросила хозяйка глаз.
Вейн на четвереньках подобрался ближе, сел. А и правда, кто? Мама вампир, отец эльф, ир Комыш ирлинг, из услышанных разговоров и картинок, что показывал дом, он знал, что есть люди, ведьмы, маги, дэймины, орки, хоббиты и тролли. Ему определения не было.
– Не упырь уж точно, – моргнули глаза. – Упыри не плачут.
Вейну стало жарко. Жар прилил к щекам, уши будто раскалились. Он оттер рукавом лицо и в отместку за стыд, приоткрыл рот и потрогал пальцем выступающий чуть ниже других зубов клык.
– Подумаешь… – фыркнула девочка. Глаза на миг пропали, зато показался кончик носа с царапкой. И снова глаза. Теперь любопытства было в них больше, чем опаски. – Ири Анар тебе кто?
– Ма… – забывшись, едва не сказал Вейн, но вовремя спохватился и закрыл рот обеими руками.
Он и так почти нарушил одно из правил, когда едва не коснулся птицы, не хотел нарушать и другое, заговорив. Сдерживался, чтобы не прильнуть к ограде, как к прогретому каминному боку.
Но Еринка его без слов поняла и тут же принялась дотошно выяснять, сколько ему лет. Вейн снова плечами пожимал, показывал растопыренные пятерни. Две, одну, и потом, подумав, еще.
– Вот брехло, – обиделись глаза и пропали.
Вейн долго сидел перед окошком, ждал: ну вдруг не ушла? Даже ноги немного онемели сидеть. Но она ушла.
Потом оказалось, что птицы в веревке уже нет, а мама в доме есть. В кухне.
Вейн даже удивился, что не слышал, как она пришла. От мамы брызгало заемным светом и осторожной, будто украденной радостью. Но то, что Вейн плакал, она заметила сразу. Улыбка спряталась.
Он рассказал про птицу. Только то, как та ударилась в стекло, расшиблась и как запуталась в веревке, про свой страх и ира Комыша. А про бледно-золотую искру, которую видел и безумно хотел
– Не твоя вина, малыш, – качнула головой мама, притянула его к себе и пошуршала ладонью по колким очень коротким волосам, которых почти не было видно, если только на свету стать. – Комыш сам отдавал, это другое.
– Как мед, – кивнул Вейн, припоминая давний разговор. – Тот, что с любовью.
– Да. Тот.
От мамы иногда пахло чуть иначе. Сейчас тоже. К привычному запаху примешивался чужой.
Сначала Вейн злился почти так же сильно, как прежде, а потом перестал. Мама стала чаще улыбаться. Только горько, что отражение отца на донце ее души почти совсем выцвело. Она даже спала теперь в другой комнате, а не в той, которую делила когда-то с ним.
Как-то Вейн заметил, как она стояла перед дверью, опустив одну руку на ручку, а другую прижимала к сердцу, где ныло и тянуло, словно от голода, но так и не вошла. Будто не позволила себе. Будто наказывала. За секреты.