реклама
Бургер менюБургер меню

Мара Гааг – Рассказы 5. Обратная сторона (страница 13)

18

Вот тогда я и повернулся на Испанца. И уловил мимолетное выражение глубочайшей ненависти и презрения на его перекошенном рыле. Высококлассно, знать, я сработал! Толпа взревела и рванулась к эшафоту, еле удержали. А я подумал: на каких простынях усну сегодня – на шелковых или атласных?

Судьи, посовещавшись, постановили нам ничью. Мое выступление сочли более виртуозным, но засчитали техническую ошибку. Усекновение головы при помощи меча положено только для аристократов, а мои казненные мужичонки были из простонародья.

Порою казалось, что состязание наше уподоблялось грошовому водевилю. А порою – даже безумному. Взбудораженная кровавым зрелищем толпа до того сатанела и теряла всякий разум, что срывала исполнение казней. Завсегда находились несколько отчаянных куролесников, что лезли на эшафот, неистово горланя и стуча себя кулаками в грудь, страстно и непременно желающие «казниться», – до того им полюбился кто-то из палачей, до того их восхитило невиданное доселе чудовищное представление. Смотрители не поспевали их унимать и выпроваживать. А Испанец – вот же глумитель! – схватил как-то раз одного из таких полоумных за шиворот и вытянул на мостки. Тот, охмеленный ревом толпы, аж заходится в экстазе, аж пузыри носом выпускает. Испанец ему руки вяжет, швыряет на плаху и за топор берется. Тут-то полоумный мужик и смекнул, что шутить с ним никто не изволит более, и бесславно обделался. Испанец визгливо закатился и пинком того по обгаженному заду с эшафота и кувыркнул.

А поверите ли, ежели скажу, что и среди женщин подобных сумасбродок было не счесть? Лоскутья на себе раздирали, едва кострища завидев, и блажили дикими голосами, ведьмами себя нарекая. Оговаривали себя, на ходу сочиняя невесть какие, паче того и неубедительные грехи. И руки свои к столбам простирали, остервенело алкая пламени. Ну кто им стал бы прекословить? Женщинам отказывать не положено. Не комильфо, как тут говорят.

Чего я только ни повидал на этом «слете», каких только умельцев заморских с их причудливыми и невероятными казнями! Помню, вышел на помост, выпорхнул стрекозой сухощавый низкорослый старичок. Белесый, с длинной клинообразной бороденкой. В одежке странной – что-то суконное, белое, наподобие халата подпоясанного, и в шароварах. Глаза узкие, словно прорези. Как его представили судьи – я не разобрал. Они будто и не имя произносили, а прочирикали что-то по-птичьи. А за спиной кто-то из наших мужиков на незнакомом мне языке шепнул: «Кытаец».

Этот «прозрачный», как стекло, дед сложил тонюсенькие свои ладошки лодочкой у груди и низко поклонился публике, потом такой же поклон отвесил своей жертве, недоуменно таращившейся на своего карателя. Зрители загоготали – картина была и впрямь юмористическая. Хлипкий, которого того и гляди унесет ветер, палач и высокий глыбистый пузан – жертва. Старик беззубо ощерился, мигнул узкоглазо и кошачьим прыжком оказался позади здоровяка. Тот стоит, сам со смеху давится. «Кытаец» вторит ему хохотливо и тюкает мизинчиком тому куда-то промеж лопаток. Пузан закатывает глаза и с тонким свистом оседает на мостки. Старик-палач, раскланявшись, беззвучно, тенью покидает эшафот.

Ну где еще такое повидаешь? Даже лицо Испанца вытянулось от такого восточного фокуса. Но оказалось, что самое необычайное зрелище ожидало нас впереди!

На эшафот тем временем втащили упирающегося чубатого парня. Он испуганно вращал глазами и прикусывал свои губы до крови. Сорвали с него рубаху и опрокинули на плаху. Я приметил, что плаху выбрали не ту, что для головы сготовлена, а другую – побольше, чтоб человек полностью уместился.

– Любава Дубинина, Руссе де Кева, – отчетливо и громче обычного объявили следующего палача.

Следующего?

На эшафот поднялась женщина! Толпа недоуменно зароптала. Послышались смешки, свист и улюлюканье. Потом повисла тишина, словно смертвело все вокруг.

Что это была за женщина, о майн Гот! Настоящая медведица! Очень рослая, дородная, но при этом складная, уклюжая, с крутыми изгибами в надлежащих женских местах. С большими мясистыми руками (что наши баварские колбасы), пышногрудая, с покатым, значительным задом, походящим на гигантскую тыкву. Женщина словно выкупалась в парном молоке, и то пристало к телу, застыло – такая белоснежная у нее была кожа, сияющая. Сама круглолицая, скуластая, густобровая. По рытвинке на сдобных щечках, меж которыми сочно алели пухлые губы; с ровным, чуть вздернутым носом. Глаза… Такие увидишь – вовек не позабудешь. Широко распахнутые. Сперва показалось, что она пучеглаза. Но пригляделся и ахнул. Смотрят они, будто видят впервые. Будто слепы были и вмиг прозрели. И дивятся увиденному, по-детски дивятся, жадно ощупывая все вокруг, запоминая. Волосы у нее были русые, тяжелые, заплетенные в косу. Одета по-мужицки: серая льняная рубаха и холщовые штаны, заправленные в сапоги из конской кожи.

Женщина приблизилась к плахе, чуть присогнула колени, опираясь на них ладонями, и внимательно рассматривала свой «рабочий материал». Красивое лицо нахмурилось – она словно что-то прикидывала, примерялась.

– Тсс! – наклонилась она к трясущемуся парню, коснувшись указательным пальцем его скривившегося рта. Он тут же и обмяк, длинно выдохнув. Откинул голову назад, покоряясь судьбе и этой огромной женщине, и смежил глаза.

Любава вытянула ему ноги, разровняла прижатые к груди руки, разведя все четыре конечности по сторонам. Глянуть бы с высоты – фигура бы напомнила выброшенную на берег морскую звезду. «Неужто четвертовать будет?» – додумался я и даже присвистнул. Да где ж такое видано, чтоб молодая женщина возмогла такое проделать? «Русская медведица» удовлетворенно кивнула произведенному на своем рабочем месте порядку, ухватила топор, крепко зажав его в своих кулачищах (ни дать ни взять – размером с капустные кочаны) и с зычным «У-у-у-ух» отрубила жертве первую руку. Не мешкая и не мучая несчастного понапрасну, она с короткими паузами избавила того от оставшихся конечностей. И даже пот со лба не отерла! Ухнула еще раз и отхватила четвертованному голову. Сгребла ее за волосы и подняла вверх, продемонстрировав судьям и взревевшей от восторга толпе.

Впервые мне довелось наблюдать подобную прелюбопытную нескладуху. Я все силился понять, высокоумствуя наедине с собой, как возможно такое совмещение: женщина, как неиссякаемый источник всякой жизни, беспрерывно эту новую жизнь порождающий, сама вдруг становится погубителем, невозмутимым и механическим, сама этим жизням конец кладет. Жуть пробрала меня от антиномии такой. И в то же время восхищение безмерное! Немедля я установил себе, что никакими шелковыми простынями меня вовек не заманить более. Тотчас же усмирилась моя былая половая распущенность.

В эту же ночь увидел я Любаву во сне. Что немудрено – весь день о ней думал, истомился от мыслей и непрошеных порывов романтического свойства. То одно представлял, то другое: как она смеется – углубляются ли рытвинки на щеках, запрокидывает ли голову назад, хлопает ли себя ладонями по коленям, звонкий смех или с хрипотцой; как косу плетет и под платочком размещает, напевает ли что при этом? Под ночь уж совсем срамные мысли напустились. Но сон пришел не бесстыдный. Ступала Любаша по ржаному полю простоволосая, в рабочем своем наряде, и топор из руки в руку перебрасывала. Тот перышком лебяжьим по воздуху вился и послушно в руку ей укладывался. А она ходила кругами, колосья пригибая, шаловливо лыбилась и орудие свое, как дите, на груди баюкала.

А проснулся и схватил умом, что самая что ни на есть завзятая Любаша женщина. Ремесло – оно вроде как побочная наша натура, а дух, природность – незыблемы и редко когда с ремеслом рука об руку идут. Скажу больше: не встречалась мне женщина взаправдашнее и пригляднее Любаши.

За несколько дней турнира я и не заметил, как поднаторел на языках. Удивительным образом мы с соучастниками начали понимать друг друга и бойко объясняться. Путались в словах и выражениях, но быстро приноровились к чужестранным особенностям речи. Разведали мы, что у себя на родине, в Киевской Руси, и даже за ее пределами, четверовальщица Любава Дубинина немало знаменита. Величают ее Русской Дубинушкой или попросту – Дубиной. Сокрушает крепко, умело, сама несгибаема и неослабна – как машина. Да и довольно уже того, что единственная женщина-палач. Разговоров среди мужиков только и было что о Любаше! Кто-то ехидствовал, насмехался – мол, для забавы ее привезли, народ потешить. Многие же, как и ваш покорный слуга, обвороженные, пялили глаза на эту большую русскую богатырку. Волочиться же ни один из нас не дерзал.

Любаша не брезговала весельем – по вечерам захаживала в кабаки. От вина морщила нос – просила пива или браги. Пила в меру и возвращалась в шатер всегда ровным шагом. Иногда примечал, как подхватывалась она, заслышав музыкантов и завидев кабацкие танцы, как устремлялось естество ее к молодецкому хмельному веселью. Но будто что усмиряло ее, будто невидимые чьи-то руки на плечи ей опускались, пригвождая к скамье. Мол, не мужик ты разбитной, чтобы глотку драть и каблуками сапожьими по полу выстукивать.

Случались у нас и свободные дни, по одному-два за десять. В каждый из них устроители и городские власти разворачивали на площади ярмарки и празднества. Мы, каратели, смешивались с толпой, ощущая полную вольготность и душевную раскованность, глазели на крикливые балаганы, дивились цирковым выкрутасам, хлестали вино или просто бесцельно валандались меж рядов. Многие ходили сюда приволокнуться за местными вертлявыми профурсетками.