Максим Власов – Заперто изнутри (страница 5)
— Жена — Мельникова Анна Дмитриевна, восемьдесят девятого года. Сын — Мельников Кирилл Ильич, двадцатого года. Пять лет. Мать жены — Суханова Лидия Павловна, шестьдесят первого года. Прописана в другом месте, но, по словам соседей, жила здесь последние месяцы.
Илья слушал. Записывал. Имена, даты, адреса. Рука двигалась ровно. Почерк не менялся.
— Мельников, — повторил он, и Козырев посмотрел на него.
— Что?
— Фамилия. Мельников. — Илья помолчал. — Совпадение.
— В смысле?
— Моя фамилия тоже Мельников.
Козырев моргнул.
— Серьёзно?
— Распространённая фамилия, — сказал Илья спокойно. — В России — тысячи Мельниковых. Но неприятно.
Козырев пожал плечами. Понимающе показал, что это ничего не значит. Мало ли совпадений. Что теперь, не работать что ли. Иванов расследует дело Иванова. Петров допрашивает Петрова. Бывает. Но есть психологический осадок. Словно это дело тебе ближе, чем какое-либо другое и ты должен постараться больше обычного, чтобы его распутать.
Илья убрал блокнот. Посмотрел на дверь квартиры. Потом — на дверь Тамары Ивановны. Полтора метра между ними. Полтора метра между жизнью и смертью, между сном и кошмаром, между «я слышала, но не встала» и «если бы я встала».
Между тем, что можно было предотвратить, и тем, что уже нельзя.
Он знал, что Тамара Ивановна будет жить с этим до конца жизни. С этим «я не встала». С этим «глухим звуком», который оказался не упавшей мебелью, не кошкой, не ребёнком, свалившимся с кровати. Она будет просыпаться ночью и слышать этот звук снова и снова. И каждый раз — вставать. И каждый раз — подходить к двери. И каждый раз — не находить за дверью ничего, кроме пустой площадки и тишины.
Так работает вина свидетеля. Не юридическая — психологическая. Человек, который не сделал ничего плохого, но мог сделать что-то хорошее и не сделал. Не обязан был. Не мог знать. Не его ответственность. Всё верно. Всё логично. И всё равно — не отпускает. Потому что человеческая психика не работает на логике. Она работает на «а если бы». На фантазии о том, как можно было изменить прошлое. На бесконечном переигрывании сценария, в котором всё заканчивается иначе.
Следователи тоже этому подвержены. Каждый. Без исключений. Дело, которое не раскрыл. Жертва, которую не спас. Подозреваемый, которого отпустил, а он — снова. Это копится. Это не уходит.
Илья потёр запястье.
— Я вернусь в квартиру, — сказал он.
XI
Он вернулся. Прошёл мимо экспертов — они работали в гостиной, у тела пожилой женщины. Не стал мешать. Пошёл обратно на кухню.
Сел за стол.
Это было нарушение — садиться за стол на месте преступления. Но стул стоял у стены, не у стола, — свободный, отодвинутый, как будто кто-то встал и не задвинул его обратно. Илья сел на этот стул и посмотрел на кухню так, как смотрят хозяева. Не как следователь — как человек, который здесь живёт.
Он часто так делал — это был его метод, его собственный, не из учебников и не из курсов повышения квалификации. Сесть на место жертвы. Или на место убийцы. Посмотреть их глазами. Что они видели? Что слышали? Что чувствовали?
Потому что преступление — это не набор улик. Преступление — это событие. У него есть действующие лица, мотивы, эмоции, динамика. Есть причина и есть последствия. Есть то, что произошло, и то, что могло произойти, но не произошло. И чтобы понять первое, нужно уметь представить второе.
С этого стула была видна вся кухня. Стол, две чашки, хлеб, масло. Холодильник с магнитами. Окно с тюлевой занавеской. Плита — газовая, четыре конфорки, одна с пятном застарелого жира. Раковина — в ней одна тарелка и ложка. Сушка для посуды — на ней три тарелки и два стакана, чистые.
И ещё кое-что. Справа от плиты, на стене — детский рисунок, прикреплённый магнитом к кафелю. Рисунок был сделан фломастерами на белой бумаге: дом — квадрат с треугольной крышей, дверь, два окна. Рядом с домом — четыре фигуры. Три стоят вместе. Четвёртая — чуть в стороне. У трёх фигур — лица: кружочки с глазами-точками и улыбками-дугами. У четвёртой — лицо не прорисовано. Просто овал. Пустой.
Илья смотрел на рисунок. Долго.
Дети рисуют то, что чувствуют. Это не метафора — это буквально так. Детская психология, один из тех разделов, который Илья изучал не для диплома, а для работы. Детские рисунки — мощнейший диагностический инструмент. Психологи используют их с тридцатых годов прошлого века: тест «Нарисуй человека», тест «Дом — дерево — человек», кинетический рисунок семьи. Когда ребёнок рисует семью, он неосознанно показывает не то, как семья выглядит, а то, как он её ощущает.
Фигура без лица — это фигура, которую ребёнок не может «прочитать». Человек, чьи эмоции непредсказуемы, непонятны, закрыты. Человек-загадка. Человек-стена. Ребёнок видит его каждый день, но не понимает, что у него внутри. Поэтому лицо — пустое.
Фигура стоит отдельно. Не с группой. Не далеко — но отдельно. Это не изгнание, не отвержение — это дистанция. Ребёнок чувствует: этот человек рядом, но не с нами. Он здесь, но его как будто нет.
Илья вспомнил слова Тамары Ивановны: «Тело здесь, а человек уже ушёл куда-то.»
Ребёнок нарисовал то же самое. Только честнее.
Он поднялся. Потянулся к рисунку — снять, рассмотреть ближе, — и остановился. Не трогай. Это вещдок. Это может быть вещдок.
Может быть.
Он вышел из кухни. Прошёл по коридору. Мимо гостиной — дверь открыта, эксперт диктовал что-то на диктофон, фотограф щёлкал. Мимо спальни — дверь приоткрыта, там второй эксперт, на корточках у тела Анны. Мимо детской — дверь закрыта, он сам её закрыл.
Илья остановился у детской двери. Положил ладонь на дерево. Постоял.
Потом повернулся и пошёл к выходу.
На площадке он остановился. Достал телефон. Набрал номер.
— Лунёв, — ответил голос. Спокойный, чуть хрипловатый.
— Сергей, доброе утро. Это Мельников. Мне нужна твоя помощь. Дело... непростое.
— Рассказывай.
— Семья. Трое погибших. Женщина, ребёнок, мать женщины. Квартира заперта изнутри. На замок и на цепочку. Окна закрыты. Балкон — на шпингалете. Взлома нет. Мужа нет.
Пауза.
— Заперта на цепочку? — переспросил Лунёв.
— Да.
— Изнутри.
— Да.
— И все трое мертвы?
— Все трое.
Ещё пауза. Потом Лунёв спросил — и это был первый вопрос, который Илья от него услышал, и он не был похож на вопрос оперативника или следователя, он был похож на что-то другое, на что-то, что Илья не смог определить, но что оставило в нём короткое, мгновенное ощущение неловкости, как будто он услышал фальшивую ноту в знакомой мелодии:
— Как вы себя чувствуете?
— Нормально, — ответил Илья. — Приезжай.
Он повесил трубку. Убрал телефон. Постоял ещё секунду, глядя вниз, в лестничный пролёт, где бетонные ступени уходили в полумрак, и тени лежали плотно, как пыль.
Потом спустился вниз. Вышел во двор.
Дождь не вернулся, но небо было низкое, серое, набрякшее, как мокрая вата. Двор — тот же: площадка, лавочка, мусорные баки. Ничего не изменилось. Мир не перевернулся. Трое людей мертвы в квартире на третьем этаже, а мир — тот же.
Это тоже была вещь, которую Илья знал, но к которой не мог привыкнуть: мир не реагирует на смерть. Ни на одну. Ни на три. Ни на три тысячи. Дождь идёт или не идёт, автобусы ходят по расписанию, магазин на углу открывается в восемь, голуби клюют крошки, и женщина с собакой идёт по тротуару, не поднимая глаз, потому что ей не нужно — у неё свои заботы, своя жизнь, свой маршрут.
И в этом — ужас. Не в крови, не в ранах, не в мёртвых телах. Ужас — в безразличии мира. В том, что никто не заметил. В том, что прошла ночь, наступило утро, и никто — кроме одной пожилой соседки, которая вспомнила про посылку, — не забеспокоился. От этого было как-то не по себе.
Тихая семья. Тихая смерть. Тихий двор.
Илья потёр запястье.
Достал из кармана ключ. Посмотрел на него. Повертел.
Надо вернуться к началу, подумал он. Всегда надо возвращаться к началу.
Он убрал ключ и пошёл обратно в подъезд.
Медсестра К.: «Ночь прошла спокойно. Два раза вставал, подходил к двери, проверял замок.»
Глава 2. Время смерти
I