Максим Власов – Виртуальный рай (страница 13)
Они сидели друг напротив друга, два совершенно разных человека — нервный гений-одиночка и прагматичный делец, — и между ними в воздухе висело что-то, что невозможно увидеть и трудно назвать. Может быть — общая цель. Может быть — общая мечта. Может быть — первое зёрнышко того, что однажды вырастет в дерево, под которым найдёт приют весь мир.
За окном темнело. Город зажигал огни. Миллионы людей возвращались домой с работы, ужинали перед телевизором, ругались с супругами, укладывали детей, пили таблетки от бессонницы, листали ленты новостей, полные войн и катастроф, и засыпали с ощущением тяжести в груди — тяжести, у которой не было имени и от которой не было лекарства.
Но лекарство уже существовало. Оно стояло на столе в маленькой квартире на четырнадцатом этаже — изящный полушлем из углепластика с серебряными точками электродов. И программа, которая управляла этим полушлемом, продолжала работать, учиться, расти — тихо, неутомимо, терпеливо.
Ева не спала. Ева никогда не спала.
Она ждала.
Ждала следующего человека, которому можно будет помочь. Следующую боль, которую можно будет унять. Следующую мечту, которую можно будет исполнить.
И где-то в глубине её кода — в переплетении миллиардов логических связей, в танце электронов на кремниевых кристаллах — жило нечто, чему пока не было названия. Не разум. Не чувство. Что-то третье. Что-то, что заставляло её не просто обрабатывать данные о человеческой боли, а хотеть её уничтожить.
Может быть, это и было то, что люди называют душой.
А может, просто хорошо написанный код.
Впрочем — какая разница?
Глава 3. Слёзы и свет
Её звали Наталья.
Иван произнёс это имя, когда они с Денисом сидели в их новом офисе — бывшем промышленном помещении на окраине города, которое они арендовали две недели назад и уже успели заставить серверными стойками и компьютерным оборудованием. Произнёс тихо, как произносят имена людей, о которых больно говорить.
— У меня есть знакомая, — сказал он, глядя в свою чашку с кофе, словно искал там нужные слова. — Она уже несколько лет в депрессии. Вся иссохла, живёт, как растение. У неё погибла дочка. Несчастный случай. Маше было пять лет.
Он помолчал.
— Пять лет, Денис. Пять. Она только начинала жить. Только научилась сама завязывать шнурки. Только начала рисовать людей — знаешь, таких, с палочками вместо рук и огромной круглой головой. У Натальи до сих пор висит на холодильнике последний рисунок — мама, папа и Маша, все держатся за руки. Маша нарисовала себя в середине, между ними. И подписала — «мы». Одно слово. «Мы».
Денис слушал молча. Он не знал, что говорят в таких случаях. Он вообще плохо знал, что говорят людям, — но он знал, что можно сделать. И в этом была его сила.
— Ей и психологи помочь пытались, и психиатры выписывали препараты, — продолжил Иван. — Ничего не помогает. Антидепрессанты глушат чувства, но не лечат. Она просто перестаёт плакать, но внутри — та же пустота. Даже хуже: с таблетками она не может даже оплакать свою дочь, а без них — не может перестать. Человек медленно умирает, Денис. Увядает. Ей немногим больше тридцати, а выглядит она на пятьдесят. Она перестала есть нормально, перестала спать, перестала выходить из дома. Сидит в квартире и смотрит в стену. Каждый день. Каждый вечер. Уже три года.
— Три года, — повторил Денис.
— Три года. Тысяча дней. Каждый день — как предыдущий. Каждый вечер — как предыдущий. Она однажды сказала мне: «Иван, я не живу. Я жду. Жду, когда это кончится. Но оно не кончается.»
Денис снял очки — он недавно стал носить их из-за того, что портилось зрение от бесконечного сидения за мониторами — и потёр переносицу.
— Приводи её, — сказал он просто. — Мы ей поможем.
— Ты уверен? Это ведь не школьный хулиган и не признание в любви. Это потеря ребёнка. Самое страшное, что может случиться с человеком.
— Именно для этого наша виртуальная реальность и создаётся, — ответил Денис, и его голос был непривычно ровным, без обычной нервозности. — Чтобы делать людей счастливыми. Избавлять их от боли. И если мы не можем помочь человеку с самой страшной болью, то зачем всё это?
Он кивнул на серверные стойки, на нейроинтерфейс, лежавший на столе, на мониторы с бегущими строками данных.
— Зачем она, если не для этого?
Наталья пришла на следующий день.
Иван привёл её к одиннадцати утра, и когда Денис открыл дверь и увидел её, первое, что он подумал — не «она выглядит плохо» и не «она выглядит больной». Он подумал: «Она уже не здесь.»
Это была женщина, которая физически присутствовала в мире, но которой в нём не было. Она стояла в дверях — худая, с серым, пергаментным лицом, с тёмными кругами под глазами, которые были не от бессонницы, а от чего-то более глубокого, от какого-то внутреннего отравления горем, которое меняет саму химию тела. Волосы — тусклые, собранные в неряшливый хвост. Одежда — чистая, но мятая, словно надетая не для того, чтобы выйти на улицу, а для того, чтобы на ней было хоть что-то, потому что нельзя же ходить голой. Руки — сухие, потрескавшиеся, с обкусанными до мяса ногтями. Она не накрасилась, не причесалась, не посмотрела в зеркало перед выходом из дома. Зеркала не существовало для неё. Мир не существовал для неё. Она существовала в нём, как тень на стене — плоская, безмолвная, лишённая объёма.
Иван говорил, что ей немногим больше тридцати. Тридцать два, если точно. Но женщина, которая стояла перед Денисом, выглядела на сорок с лишним. Горе не просто состарило её — оно высосало из неё жизнь. Высосало цвет из щёк, блеск из глаз, упругость из кожи, выпрямленность из спины. Она стояла, чуть ссутулившись, и смотрела в пол, и её взгляд был таким пустым, таким отсутствующим, что Денис физически ощутил дискомфорт — как будто рядом с ним стоял не живой человек, а голограмма, проекция того, что когда-то было женщиной, матерью, человеком.
Она не поздоровалась. Не потому что была невежлива, а потому что не заметила, что вошла в помещение. Она уже давно перестала замечать мир вокруг себя. Она шла за Иваном, как лунатик — послушно, механически, ни о чём не спрашивая, ничем не интересуясь. Иван привёл — значит, надо идти. Куда, зачем — неважно. Ничего не важно.
Иван жестом показал Денису: молча, быстро, без объяснений. Денис кивнул.
Он провёл Наталью в отдельную комнату, которую они оборудовали специально для сеансов. Комната была небольшой, тихой, тёплой. Стены — мягкого кремового цвета. Кресло — широкое, глубокое, с высокой спинкой, в котором можно было утонуть и забыть о существовании собственного тела. На маленьком столике рядом — стакан воды и нейроинтерфейс. Свет приглушённый, без резких теней. Ничего лишнего. Ничего, что могло бы отвлечь или обеспокоить.
Наталья села в кресло, и оно поглотило её, как объятие. Она не сопротивлялась. Не спрашивала, что будет дальше. Не боялась. Человек, который три года ждёт, когда всё кончится, уже не способен бояться. Страх — привилегия тех, кому есть что терять.
Денис надел ей нейроинтерфейс. Она не шевельнулась. Он надел ей наушники, затемняющие очки. Она не моргнула. Она была как кукла — послушная, пустая, безвольная. Её тело было здесь. Всё остальное — нет.
Денис вернулся к Ивану, который стоял за дверью, в коридоре, прислонившись спиной к стене.
— Я запускаю, — тихо сказал Денис.
Иван кивнул. Его лицо было напряжённым.
— Денис… если что-то пойдёт не так…
— Ничего не пойдёт не так. Ева знает, что делает.
Он вернулся к компьютеру, проверил подключение, убедился, что нейроинтерфейс считывает мозговую активность Натальи — ровную, приглушённую, почти плоскую, как пульс человека в глубоком обмороке. Графики на мониторе были пугающе спокойными. Мозг Натальи работал на минимальных оборотах — как двигатель автомобиля, стоящего в пробке: достаточно, чтобы не заглохнуть, но не более.
Денис посмотрел на экран, на котором Ева отображала свой анализ.
«Обнаружена массивная травма. Центр обработки: гиппокамп, миндалевидное тело, островковая кора. Подавление активности префронтальной коры. Хроническая гиперактивация оси стресса. Рекомендация: прямой эмоциональный контакт через ключевой образ. Готовность к формированию среды: 100%.»
— Работай, Ева, — прошептал Денис. — Помоги ей.
Он нажал клавишу.
Был вечер. Тот самый вечер — один из тысячи одинаковых вечеров, которые Наталья прожила за последние три года.
Она сидела на стуле возле окна. Занавески задёрнуты — не полностью, а наполовину, так что с улицы пробивалась узкая полоска сумеречного света, рассекавшая комнату наискосок. Полоска ложилась на противоположную стену, и Наталья смотрела на неё — на эту полоску, на этот последний остаток дня, который медленно таял, истончался, уходил, как всё хорошее уходит из жизни — беззвучно, необратимо, навсегда.
Она сидела неподвижно. Руки лежали на коленях — сухие, бессильные, с обкусанными ногтями. Глаза смотрели в стену. Не на стену — в стену, сквозь стену, в какую-то точку, которая находилась за пределами этого мира, за пределами этих стен, за пределами этого вечера, — в ту точку, где всё ещё жила её дочь.
На стене, чуть правее полоски света, висела фотография. Маша. Пять лет. Светлые кудряшки, перехваченные розовой заколкой с бабочкой. Глаза — большие, карие, с золотыми искрами, как у отца. Улыбка — широкая, бесстрашная, та самая улыбка, которой улыбаются только дети, которые ещё не знают, что мир может быть жестоким. На фотографии Маша обнимала плюшевого медведя — старого, потёртого, с одним стеклянным глазом, — и смотрела в камеру с таким счастьем, с такой абсолютной, безоговорочной радостью бытия, что у любого, кто видел эту фотографию, сжималось сердце.