Максим Тихомиров – Мю Цефея. Только для взрослых (страница 25)
Только я снова была несчастной, как была этим утром и все утра до него, с той поры как мастер, чье имя забыла даже я, положил мне руку на макушку и велел открыть глаза.
Я наткнулась на отзвук — налетела на него, как на стену. И пошла вслед за ним, унимая вибрацию сердечника и подрагивание в конечностях. Всё будет хорошо, Шизума, чего ты боишься, сказала я себе. Вот же она.
В Общих залах, конечно же. Куда еще могли пойти приезжие? Посмотреть на других, показать себя, этим же и известны человечки: тщеславием и любопытством. Кто угодно может выступить там в надежде на признание.
В залах было слишком людно и светло, и я не решилась войти, просто спряталась под окном у самой сцены и слушала, как звучит среди человеческого гомона ее чистый голос, нараспев читающий стихи. Вдыхала и впитывала этот звук… и уже тогда окончательно полюбила ее — не видя еще и не прикасаясь ни разу.
Туллия проснулась к полудню, заворочалась под прохудившимся пледом, закашлялась: с годами растворенная в воздухе соль стала раздражать ее горло.
— Шизума… — пробормотала она, шаря рукой по матрасу.
Она давно привыкла, очнувшись, первым делом класть ладонь на меня, сжимать, ощущая, как проминается плоть, будто я была ей мячиком или плюшевой игрушкой. Так она понимала, что реальность все еще реальна, а сновидения отступили. Она уже не всегда различала, где одно, где другое.
Я подошла к ней, понимая, что намеренно не спешу, что мне доставляет удовольствие смотреть за ее мечущейся рукой. И тут же сердечник кольнула игла: неправильно так поступать с человеком.
Туллия схватилась за меня с еще большей, чем обычно, силой, потом судорожно вздохнула и наконец открыла глаза.
— Иди уже… — слабо сказала она, обиженно отталкивая меня. — Что на завтрак?
Она сидела на матрасе, раскинув ноги — сгибать колени ей было больно, и руками ела «крошево». На завтрак, обед и ужин (если Туллия не засыпала на закате) всегда было «крошево». Мое фирменное блюдо, состоящее из всего найденного, мелко покрошенного, иногда заправленное молоком или несвежим маслом, а однажды — соком какого-то нездешнего фрукта. Я нашла запечатанный контейнер с ним, наверное, он свалился с грузовой платформы. Вкус у «крошева» должен был быть… всеобъемлющим.
Туллия отправляла слипшиеся комочки в рот, жевала, невидящим взглядом уставившись в пространство, а я пыталась расчесать ей волосы. Пока она ела, я могла делать с ней что угодно, а вот потом бы она мне не далась.
Вылизав и отставив в сторону миску, Туллия перевернулась на четвереньки, со стоном поднялась и перебралась к рабочему углу. Когда-то там был стол, и наверняка он по-прежнему прятался где-то под коробками с пожелтевшими листами, под тетрадями с драными корешками, под давно пришедшими в негодность слюдяными пластинами из Колыбели, под покрытыми жирной пылью деталями, под всем тем, что составляло основу последнего, самого великого исследования Туллии. «Однажды, — говорила она, — я разберусь, как вы сделаны. И оживлю остальных». Иногда вместо «оживлю» звучало «вскрою», а бывало, Туллия затихала на «Однажды я разберусь…». Исследование стоило ей всего, даже семьи. От детей она теперь скрывалась, ведь те пытались отнять у нее дело всей жизни; муж умер, не дождавшись ее возвращения.
Ее бы нашли давно, так неумело она пряталась, но я помогла ей, как помогала всегда и во всем. Мы были неразделимы.
— Сегодня ты мне не понадобишься, — рассеянно сообщила Туллия, копаясь в ближайшей коробке. — Займись, чем хочешь.
Я тут же выскользнула в вечно приоткрытую дверь.
Писк становился привычным, я почти его не замечала. И не поняла, что у него появилось новое качество, стоило мне ступить на задний двор гостевого дома. Только когда
И теперь я разглядела ее… Все наши тела одинаковые, вышедшие из одной отливки, созданные из любимого мастерами материала — белого, не тускнеющего с годами, пластичного, прочного и на ощупь теплого и бархатистого. Так его описывают люди. Материал, созданный, чтобы человечкам было приятно его касаться.
Но с лицами мастера все же проявили фантазию, все мы в этом разные. Конечно, ходили слухи, что у каждой был человеческий прототип. Но нам просто нравилось так думать. Люди всегда оставались центром, вокруг которого вращались наши мысли.
У нее было круглое личико, слегка окрашенное в синий, круглые глаза, сейчас прикрытые белоснежной защитной пленкой, и совсем маленький рот. Тот, кто делал ее, думал о ребенке, а не о взрослом человеке. Серебряные, как и у меня, волосы были короткими и стояли торчком на макушке. А мне-то свои приходилось завязывать узлом, чтобы не отмывать их каждый вечер от отбросов.
Она улыбалась; освещенная нашим злым солнцем, стоящая посреди мусора и грязи, мычания, ржания и визга животных, она все равно было необыкновенно, невозможно чистой — изнутри. И если я чуяла это в ней, то и она чуяла, какая внутри я. Должна была.
Но тогда она бы не улыбалась, а пятилась прочь.
— Хозяин или хозяйка? — спросила она.
Формула вежливости древнее Второго города, древнее Колыбели, из тех времен, которых никогда не было в этой земле.
— Туллия Кло-до-Ри, декан и хранительница инженерной практики, — ответила я. Будь я человеком, то сипела бы или бормотала от волнения, а так мой голос был таким же звонким, как у нее.
— Ты работаешь с инженером? — обрадовалась она. — Это должно быть так интересно!
Я засмеялась. Захохотала даже, чувствуя, что дрожу. Она не представляет, какая у меня интересная жизнь, не представляет.
Я даже забыла спросить в ответ то же самое: хозяин или хозяйка? Да какая разница.
— Меня зовут Микада. — Она сделала вид, что не заметила моей грубости.
— Шизума, — ответила я. — Местная мусорная кукла.
— Мусорная?
— Это шутка. Моя собственная шутка. Я просто все время скрываюсь… знаешь, от людей. Приходится шнырять по таким грязным закуткам…
Микада мне поверила, а потом ее большие глаза стали совсем огромными, даже пленка чуть-чуть приподнялась, и в щелочки вырвалось немного света.
— И выходишь одна ночью? — ужаснулась она. — Как вчера, когда ты была у Общих залов?
Я кивнула.
— А там, на улице… — Микада содрогнулась, — по ночам — неужели ты не боишься охотников?
— Боюсь, — призналась я. — Но ведь на самом деле их нет… давно.
Она неуверенно кивнула.
Я смотрела на ее изящное гибкое тельце, затянутое в блестящее трико, на круглое личико, на пускающие солнечных зайчиков волосы. Она была такая же, как я, точь-в-точь, была из моего племени, потерянного, брошенного, забытого племени. Еще вчера последней была я, а теперь нас двое.
Она сказала что-то еще, я не расслышала. Я слушала колебания ее сердечника, трепетание фильтра-рассеивателя на невидимом ветру Безликой пустоты, движения хрусталя, когда она думала о чем-то. Она была совершенством, именно такой, какой я вообразила ее себе сутки назад.
Почти не замечая, что делаю, я побрела прямиком к ней, увязая в грязи.
— Повтори, пожалуйста, — попросила я, оказавшись так близко, что уже чувствовала тепло ее нагревшейся на солнце оболочки. — Я не расслышала.
Она протянула руку и погладила меня по плечу.
— Я знала, что ты вернешься. — Защитная пленка на ее глазах снова дрогнула. — И ждала.
Вечером Микада провела меня за кулисы черной, северной сцены Общих залов и спрятала среди ящиков и веревок. Она лучилась от гордости и от счастья, что я увижу ее выступление. Когда я уходила из дома, Туллия крепко спала, набив брюхо «крошевом», я чувствовала себя свободной, вся ночь простиралась передо мной.
Мне было бы все равно, окажись даже Микада бездарной, как большинство людей. Как единицы из нас, ошибки мастеров, задумавшихся во время творения о белой обезьяне.
Но, конечно, она не была бездарной, она была совершенной.
Анализатор расчленил пыль, висящую в очередном темном углу, где я пряталась, и сообщил: частицы кожи, натуральной и искусственной, растительные волокна, запах старого дерева, ржа, мускус дровишей, человеческий пот, соль, очень много соли. Стены, потолок, мебель Общих залов пропитаны черной солью. Не раз и не два люди ссыпали ее в курительницы и поджигали, вдыхали дым и делили мысли друг с другом. Их довольно жалкий, но все же способ прикосновения к Безликому пространству. Они и не подозревают, что проникают разве что в предбанник бездны, тогда как мы можем вольготно и свободно гулять по ее просторам.
Я видела сцену под углом и зал: покачивающихся в клубах черного дыма людей, их блестящие глаза и лоснящиеся носы, щеки, лбы, подбородки. Расслабленно свисающие руки и приоткрытые рты. Зрители внимали происходящему, эмоции актеров становились их эмоциями, а реплики звучали у каждого в голове так, будто были сказаны лично ему.
Я знала, что видела это всё и раньше, очень давно. Как и то, что происходило на сцене.
Метафора, конечно. Упрощение. Эхо забытой истории.
Люди бежали — откуда-то, от кого-то. Они говорили, что нечто, что должно было помогать им, обратилось против них. За ними строем шли другие, пусть их тоже играли люди, но сейчас они казались безликими инструментами. Что было игрушкой в руках людей, стало их хозяином. Гремела музыка, дым стелился по сцене, сверкали зеркала. Падали и беглецы, и преследователи. И являлась новая сила, что мы звали охотниками, а люди не звали никак. Они боялись дать имя своему самому страшному кошмару. Оставалось лишь одно: бежать дальше, так далеко, где ничто, лишенное души, не сможет их найти. Туда, куда могут войти только живые.