Максим Шраер – Набоковская Европа. Литературный альманах. Ежегодное издание. Том 2 (страница 24)
Читателю кажется очень близким и образ Себастьяна Найта, который приговорён к благодати одиночного заключения внутри себя»,[102] и Федора Константиновича, который давно догадался, что «никому и ничему всецело отдать свою душу не способен».[103] Завораживает читателя и мысль профессора Пнина, о том, что «главная характеристика жизни – отъединённость».[104]
Какой-то близкой и до боли знакомой кажется читателю чужеродность окружающему обществу Мартына в «Подвиге».
Показательна в этом смысле и отчуждённость Смурова из «Соглядатая» не способного перестать наблюдать за собой и заявляющего, что «ничего не было общего между моим временем и чужим».[105]
Любая мысль и ощущение читателя, как и мысли и ощущения Себастьяна Найта, всегда содержат «на одно измерение больше, чем мысль или ощущение ближнего».[106]
Этот список может быть продлён и далее, так как почти все герои почти всех произведений Владимира Набокова несут в себе элитарное одиночество.
6. Возвращение в Санкт-Петербург. Надежда вернуться в город детства – Санкт-Петербург – является лейтмотивом многих произведений Набокова. Но перейти границу решаются только Мартын Эдельвейс, о дальнейшей судьбе которого не известно ничего определённого, и герой «Посещения музея», которому тоже удаётся случайно побывать на родине. Но увиденное ужаснуло его, и он решил больше не предпринимать подобных попыток. В стихотворении «Расстрел» герой признаётся, что в глубине души жаждет расстрела на родине. В то же время, Набоков понимает, что физически, в рамках своей жизни в свой родной город он не вернётся, и предсказывает своё возвращение в рассказе «Письмо в Россию», а также в стихотворении «Какое сделал я дурное дело», только посредством своих книг.
Читатель-метагерой Набокова никогда не видел Санкт-Петербурга, но город, зовущий его во сне, без труда оказывается узнанным по произведениям Владимира Набокова, главным образом, по «Другим берегам», и, конечно же, по стихам.
Сколько восхищённых стихотворений создал Владимир Набоков о своём любимом городе, о своём единственном доме. В небольшом раннем стихотворении дан яркий портрет города:
А сколько у него пронзительных стихов о России! Только в одном сборнике 4 стихотворения с названием «Россия», и 4 с названием «Петербург». Вот одно из них:
И далее:
Боль и тоска в стихотворении «Панихида»:
Вот его город зримо предстаёт в стихотворении «Петербург»:
Или вот стихотворение «Петербург»:
Читатель-метагерой приезжает в Санкт-Петербург случайно, по совету знакомых. Удивительное дело! Целыми дня бродит он по городу, узнавая улицы, парки, каналы, дома, витражи окон и даже чёрно-белую шахматку пола. Город возвращает читателю все сокровища его снов.
Но город преподносит и ужасную новость – он приводит читателя-метагероя в музей Владимира Набокова. Раз есть музей, значит, писателя нет среди живых, и читатель-метагерой Набокова понимает, что никогда не напишет письмо своему автору…
7. Метафизическая насмешка. Эта самая необычная общая черта читателя и героев Владимира Набокова. В виде примера можно привести обвинения м-ра Гудмена С. Найту: «С. Найт был до того обольщен бурлескной стороной вещей и столь неспособен интересоваться их серьёзной основой, что ухитрялся, не будучи от природы ни циничным, ни бессердечным, вышучивать интимные чувства, справедливо почитаемые священными всем остальным человечеством».[113] Он же называет Найта окрылённым клоуном.
Понятие насмешки судьбы, столь знакомое читателю Набокова, иллюстрируется словами Смурова, замечающего, что «есть какой-то безвкусный, озорной рок вроде вайштоковского Абума, который нас заставляет в первый день приезда домой встретить человека, бывшего вашим случайным спутником в вагоне».[114]
Сущность метафизической насмешки пытается раскрыть главный герой в «Ultima Thule»: «всё рассыпается от прикосновения исподтишка: слова, житейские правила, системы, личности, – так что, знаешь, я думаю, что смех – это какая-то потерянная в мире случайная обезьянка истины».[115]
Само название романа Владимира Набокова «Смотри на арлекинов!» отсылает читателя к некоей насмешливой форме сознания. «Смотри на арлекинов!» – говорила двоюродная бабка Бредова маленькому Вадиму, – «Деревья – арлекины», «слова – арлекины». «Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!».[116]
Даже счастью Найт даёт определение, связанное с метафизической насмешкой: «Счастье – в лучшем случае лишь скоморох собственной смертности».[117]
Именно насмешливой кажется критикам биография Чернышевского, написанная Годуновым-Чердынцевым. С насмешкой относится сама судьба и к Марте, и к Бруно Кречмару, и к Гумберту Гумберту. С насмешкой воспринимают критики творчество Себастьяна Найта. С жестокой насмешкой обращаются к Цинциннату его тюремщики. Являясь единственной индивидуальностью, Адам Круг кажется окружающим «насмешливо сумасшедшим».[118]
Тема метафизической насмешки Мак-Фатума над героями ясно прослеживается во всех произведениях Набокова.
Трудно посчитать, сколько раз читатель-метагерой Набокова испытывал на себе влияние метафизической насмешки. С детства он ощущал её присутствие в виде некой рыжей эфирной сущности, существом чем-то напоминающим сологубовскую недотыкомку, всегда готовым незначительной мелочью разрушить его планы и посмеяться над ним.
8. Желание разгадать загадку жизни и смерти. Эта тема является главной для всего творчества Владимира Набокова. Она детально раскрыта в его произведениях. При сравнении с другими писателями, кажется, что Набоков сказал о смерти максимально много из того, что доступно человеческому сознанию. Набоков касается темы самоистребления ещё в «Соглядатае», и не успевает завершить в «Лауре».
Читателя-метагероя восхищают определения смерти, которые даются героями Владимира Набокова.
В своих рассуждениях о смерти читатель-метагерой Набокова исходит из определения Адама Круга, что «смерть – это либо мгновенное обретение совершенного знания… либо абсолютное ничто»,[119] но останавливается всё же на «совершенном знании».
Смерть Люсетты из «Ады» описана как более полный ассортимент бесконечных долей одиночества».[120]
Ван Вин называет смерть «господином всех безумий».[121]
Близким кажется читателю и диалог главного героя с Фальтером в «Ultima Thule», в котором он признаётся, что ужас, который он испытывает при мысли о своём будущем беспамятстве, «равен только отвращению перед умозрительным тленом моего тела».[122] Страх смерти здесь понимается как страх утраты личности.
Читателя-метагероя завораживает хрустальная строфа из поэмы Шейда:
«Нить тончайшей боли,
Натягиваемая игривой смертью, ослабляемая,
Не исчезающая никогда, тянулась сквозь меня».[123]
В юности будущий читатель-метагерой Набокова, как и Шейд «подозревал, что правда о посмертной жизни известна всякому», лишь он один не знает ничего. Великий заговор книг и людей скрывает от него правду»[124]. Читатель-метагерой Набокова изучил много книг, но у прочих писателей ответа на вопрос о посмертии он не нашёл.
Читатель-метагерой Набокова восхищается поэмой Шейда, поскольку полностью согласен с Чарльзом Кинботом, говорящим, что «план поэта – это изобразить в самой текстуре текста изощрённую „игру“, в которой он ищет ключа к жизни и смерти».[125]
Ван Вин рассуждает: «что в смерти хуже всего? …Во-первых, у тебя выдирают всю память. …Вторая грань – отвратительная телесная боль, и наконец… безликое будущее, пустое и чёрное, вечность безвременья, парадокс, венчающий эсхатологические упражнения нашего одурманенного мозга!».[126] И тут читатель-метагерой понимает, что автор, также как и он, не признаёт в смерти потерю собственной личности.
9. Бессмертие сознания и литературная преемственность. Средством от потери собственной личности может быть только бессмертие. Это ключевая тема тождества писателя Владимира Набокова и его читателя-метагероя, так как мечта очутиться в бессмертии прослеживается у всех героев писателя, а также в самой текстуре его произведений, и, естественно, у самого автора.
Смуров мечтает, чтобы его имя мелькало в будущем после его смерти, хотя бы как призрак в разговоре посторонних людей.
«Вожделею бессмертия, – хотя бы земной его тени!»[127] – восклицает Федор Константинович в письме к матери.
Единственным бессмертием является спасение в искусстве, которое могут разделить Гумберт Гумберт и нимфетка Лолита.
Цинциннат мечтает перед казнью «кое-что дописать»,[128] он вдруг понимает, что его единственное желание – сохранить листы с записями своих мыслей, так как ему необходима «хотя бы теоретическая возможность иметь читателя».[129]