реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Шраер – Исчезновение Залмана (страница 29)

18

Дома у Сонечки они вместе приготовили ужин: цыпленок табака (рецепт его матери); запеченная в духовке картошка с луком; салат из разнотравья с раскрошенным рокфором. Пока готовилась еда, они сидели рядом на диване, полуобнявшись, и пили кьянти, у которого был легкий аромат земляники. Шерстяной клетчатый плед, по виду еще московский, укрывал им ноги. Несколько раз трезвонил телефон, но Сонечка не обращала на него внимания. После ужина они снова уселись рядом на диване и принялись пить жасминовый чай с печеньем и абрикосовым вареньем. Они вспоминали Россию, детство, летние каникулы, которые проводили с родителями в Пярну – в западной Эстонии. Вспоминали свою компанию пярнуских друзей, с которыми познакомились на пляже, когда им было по семь-восемь-девять лет… Саймону пора уже было возвращаться в Провиденс, и он попросил Сонечку пообещать, что она позвонит, если ей понадобится помощь.

– И вообще, давай-ка приезжай ко мне в гости в Провиденс. Я ведь там долго не задержусь, – сказал Саймон. – Мне должны ответить из университетов, в которых я проходил собеседования. Неизвестно, в какую даль мне предстоит уехать. Ларами, Вайоминг? Флагстафф, Аризона?

Уже почти в дверях он обернулся и спросил:

– Сонечка, ты помнишь наш пикник, когда Мике Зайцеву исполнилось восемнадцать? Помнишь, в Валгеранне?

– Дурачок, конечно, помню. У всех у вас, мальчиков, у тебя, у Миши, у Игоря, у Ильи топырились плавки, когда вы выходили из воды. Боже мой! Мне тогда было всего семнадцать. Я только что закончила школу. Мы были совсем дети.

Саймон поцеловал ее в лоб.

– Помнишь, Сонечка, – сказал он, прикасаясь ладонью к ее щеке и вглядываясь в светло-зеленые глаза, – я тебе когда-то сказал, что мы навсегда останемся близкими друзьями. Это ведь дружба с тех самых наших золотых пярнусских дней. Да еще летние романы, которые иногда соединяют людей на всю жизнь. Впрочем, ты сама знаешь.

– Пока, Сёма! Счастливого пути. Bye!

Он возвращался в Провиденс по пустому хайвею, отпечатывая снимки с негативов памяти и перебирая детали того упоительного лета 1986 года, когда у них с Сонечкой начинался роман. Потом Саймон вспомнил, что в первые месяцы в Америке, когда ностальгия сдавливала сердце, он иногда думал, конечно же не без ревности, что Сонечка заняла его место в их прежней компании, в их пярнуском братстве. Нет, он был не прав тогда! Теперь он понял, что Сонечка заняла не его место, а место Игоря, образ которого постепенно растворялся, пока не исчез совсем, сначала из жизни Саймона, а теперь вот из Сонечкиной жизни…

В течение двух следующих недель Саймон звонил Сонечке несколько раз и разговаривал с ее автоответчиком, а потом закрутился в делах, связанных с поиском работы. В конце апреля, уже после того как принял предложение преподавать в одном из бостонских университетов, он отправился на целый день в Бостон, чтобы пообщаться с новыми коллегами и подыскать квартиру. У Саймона еще оставалось время до встречи с агентом по сдаче квартир в Бруклайне, ближнем предместье Бостона, и он решил зайти в русскую кондитерскую – переждать полчаса за чашкой кофе. Хозяйка кафе, похожая одновременно на черепаху и на голубку, долго рассматривала Саймона томными глазами одесской красавицы, а потом спросила, из каких мест он «оригинально» происходит в России, а также по какому бизнесу приехал в Бостон. Саймон представился ей с той нарочитой сердечностью, которую в подобных случаях обрушивал на русских эмигрантов – в том смысле, что, мол, хорошо здесь, на чужбине, встретиться с земляком из России. Черепаха-голубка вспомнила, что знавала когда-то сводную сестру его матери, еще в давние годы, когда она (сестра матери) танцевала в кордебалете Большого театра. Хозяйка угостила Саймона куском макового глазурованного рулета и, не переводя дыхания, заговорила о том, какие красивые ноги были у его сводной тетки. Саймон прервал ее болтовню, написал на бумажке телефон своей матери и, таким образом отвязавшись от черепахи-голубки, уселся у пыльного окна и углубился в русскую газету. Он почти допил свой кофе и доел маковый рулет, когда ему попалась на глаза коротенькая заметка о русском таксисте, который застрелил свою бывшую жену у подъезда ее дома в Вест-Хартфорде.

Исчезновение Залмана

Марк Каган познакомился с Сарой Флэерти на ежегодном фестивале поэзии в Нью-Хейвене. В переполненной аудитории их места оказались рядом, но разговор не завязывался до самого конца чтения. Разговорились они, лишь когда в зале разразился скандал. Это был не примитивный житейский скандал с их участием, а настоящий литературный скандал, который они наблюдали из зала. В самом конце программы знаменитый критик должен был поделиться личными воспоминаниями о писателе Роберте Пенне Уоррене, а потом прочитать стихотворение Уоррена об охоте на гусей. Этот подвыпивший профессор со скрюченными, как у краба, ногами, в широкополой шляпе и замасленном вельветовом пиджаке свалился со сцены в середине стихотворения, и слова «путь логики, путь безумия» застряли у него в зубах.

– Этот тип – просто конец света, – сказала Сара, повернувшись к Марку. – Ты с ним знаком?

– Был как-то у него в семинаре, – ответил Марк, не в силах оторваться от изгиба ее шеи в медово-золотистых веснушках. А всего через несколько минут они уже бежали вприпрыжку, приминая мокрые ноябрьские кленовые листья, и хохотали, наперебой изображая чтение и падение пьяного критика. Они отправились в бар в центральной части города, где Марк часто бывал по вечерам, и сначала пили пиво и бросали дротики в мишень, ожидая заказанную еду. Покончив с тарелкой острых жареных кальмаров и еще двумя стаканами пива, они пошли пешком к Марку домой, где кровать была не застелена, а подушки и простыни пахли океаном…

Они были вместе уже полтора года, когда Сара получила степень магистра политологии и сразу же устроилась на государственную службу в конгресс. Она переехала в Вашингтон в августе, после того как они вместе отдыхали в Канаде. Две недели они на велосипедах колесили по острову Принца Эдуарда. Потом Сара уехала, а Марк остался в Нью-Хейвене заканчивать диссертацию и подыскивать профессорское место.

Как-то раз в середине сентября, пополудни, Марк сидел у окна в своем излюбленном баре за бездонной пинтой горького пива. Он потягивал пиво и наблюдал за тем, как порывистый океанский ветер гонит по мостовой обрывки газет и объявлений. Пиво было темное, тяжелое; такое очищает тоскующие души от никчемных иллюзий и пустых надежд. Облизывая с губ летейскую пену, приложив висок к пыльному окну между буквами А и Я, не в силах оторвать глаз от уличного сумасшедшего, кормившего халой бесстыжих нью-хейвенских голубей, Марк вдруг осознал, что компромисс был всего лишь приемлемой словесной декорацией и что, конечно же, Сара не собирается переходить в иудаизм, да и сам он не перестанет быть евреем, и пора им взять себя в руки и признать неизбежность разрыва.

Первые несколько недель после этого оказались самыми трудными для Марка. Как только он отрывался от работы над диссертацией, Сара появлялась у него в мыслях, и он вновь и вновь возвращался к неразрешимым разговорам о браке и будущей семье. Марк никак не мог найти формулу для оправдания их разрыва. Сара не раз говорила ему, что лучше позволить будущим детям свободно выбирать религию. Ей казалось, что это и был тот самый компромисс, те самые «на полпути», и он отчасти с этим соглашался: да, в таком случае никто не предавал бы религию предков. Но потом Марк сам себе напоминал, что они вместе чуть ли не два года, а Сара так и не поняла, что для еврея перспектива торгов из-за религии своих будущих детей была бы просто ужасающей. В эти минуты он так злился, что ему хотелось сбежать куда-нибудь и забыть о ней навсегда. Но вскоре ему открылось, что сколько бы он ни репетировал воображаемую драму разрыва, он так и не мог приблизиться к третьему акту. Особенно он заходил в тупик, когда в этих театральных фантазиях вводил в пьесу своих родителей-иммигрантов, овдовевшую мать Сары и призрак ее отца. Эта свистопляска декораций! Актеры упрямо отказывались покинуть сцену, а спектакль живой жизни продолжался без всяких антрактов. Марк постоянно забывал свои реплики и мямлил что-то о терпении и любви, кашлял на сцене и импровизировал на ходу. На дворе уже стоял конец октября с лихорадочным обманом лукавого бабьего лета после недели дрожливых дождей и первых утренних заморозков, разрисованных серебром инея, а старая двустволка на стене все отказывалась застрелить их любовь наповал.

Марк не знал, как объяснить кому бы то ни было, что, несмотря на его решимость и полную уверенность, что их совместные дни сочтены, несмотря на сжатые кулаки пятидесяти семи веков еврейской истории, он все же чувствовал, что предает что-то такое сокровенное, что невозможно выразить словами. Еврей в нем – русский еврей – отвергал возможность любить Сару без оглядки. Марк разрывался; ему нужно было заручиться чьим-то одобрением. Придя к заключению, что вообще никто, будь он иудей или христианин, не обладающий способностью видеть мир его глазами, не сможет оправдать решение расстаться с Сарой, Марк решил обратиться за советом к служителю культа.