Максим Кантор – Чертополох и терн. Возрождение Возрождения (страница 159)
И вот неожиданно оплату труда – от купцов и банкиров отменили. Прежде российские художники жили вкусами купцов Морозова и Щукина, расписывали особняки Рябушинского и старались понравиться Третьякову, писали портреты князей Юсуповых и депутатов Госдумы, потрет Шаляпина и актрисы Ермоловой.
А что же теперь? Легко сказать: мы пролетарии умственного труда, но мало кто был готов к тому, чтобы получать столько же, сколько получает рабочий конвейера.
В первые годы советской власти сохранялась иллюзия того, что новой власти нужен новый эстетический язык (ну, например, супрематизм или лучизм) и администрация государства будет оплачивать производство этого нового языка. То есть государственная администрация станет заказчиком нового искусства и будет платить художникам – ну, скажем, как агитаторам или пропагандистам на производстве. Существует, конечно, весьма простой рабочий вопрос: сколько именно холстов с квадратиками нужно произвести, чтобы насытить потребность идеологии? Сто? Тысячу? Сто тысяч – вероятно, не нужно, куда их деть? Рабочие и крестьяне не испытывают нужды в холстах с квадратиками, купцов больше нет, в музеи эти произведения пока что не берут; да и сами музеи спросом не пользуются. Что делать художнику? Возникают промежуточные профессии – изготовление эскизов театральных постановок, оформление парадов, создание производственной одежды, рисование плакатов и листовок. Это немного унизительно. Но, если припомнить, Козимо Тура тоже занимался оформлением празднеств в Ферраре и даже рисовал эскизы конной сбруи для двора д’Эсте, а Леонардо проектировал боевые машины. Так можно, конечно, себя утешать; но вкус и потребности семьи д’Эсте разительно отличаются от вкусов анонимной толпы. Художнику, привыкшему к «высокому искусству», востребованному купечеством – а для купцов писали нечто отвлеченно-возвышенное, – таким художникам трудно перейти на обслуживание вкусов революционных матросов. И даже не матросы выступают заказчиком труда, но государственный администратор, представляющий вкусы матросов и рабочих. Здесь нет ничего оскорбительного, это не заговор тоталитарных сил против свободы самовыражения – это лишь будни жизни республики, описанные еще Платоном. Есть гимны, которые нужны для битвы, а есть песни, которые для битвы не нужны, – что же здесь непонятного? И есть стражи (одна из страт платоновской республики), которые должны произвести селекцию в труде поэтов. Легко принять концепцию Платона или Кампанеллы умозрительно, как идеал, но как прикажете жить, если твой труд будет принят в качестве меновой стоимости в коммуне – только если он годен для нужд социума. Существует распространенное убеждение, будто художников-авангардистов «ломали», принуждали рисовать пионерок и смычку города с деревней.
Нет, их никто в принудительном порядке это делать не заставлял. Исповедуя религию труда, надо учитывать, что труд производит продукт и этот продукт должен быть нужен обществу – иначе деятельность не будет считаться трудом.
Случай Филонова – особый.
Если подавляющее большинство художников-авангардистов воспринимало революцию как повод к новаторству, как призыв к эксперименту, то Филонов – сам олицетворял революцию, и воодушевить его призывом было невозможно. Соответственно, измениться он не мог.
Разумеется, никакой собственной программы коммуны, которую требуется построить, не существовало ни у обэриутов, ни у Родченко, ни у Поповой, ни у Лисицкого, ни у Клюна, ни у Малевича. Они были новаторами в том смысле, что искали новые формы под стать новым социальным условиям; особенность их бытия в том, что определение «нового» менялось много раз. Неудобства авангардного художника связаны с переменами в директивах партии: как быть в авангарде того, что меняет направления? Сегодня учреждаем НЭП, завтра НЭП уничтожаем; сегодня проводим коллективизацию, завтра объявляем смычку города с деревней, послезавтра осуждаем «головокружение от успехов». Не всегда можно понять, в какую сторону требуется идти, – а надо быть первым в колонне. У Филонова такой проблемы не было: личная программа построения коммунизма от линии партии не зависела. Правда, за собственную программу требуется расплачиваться по индивидуальному счету; неспособность к быстрым изменениям невыгодно отличала Филонова от коллег по цеху.
Он сам настаивал на том, что нет разницы между абстракцией и конкретикой, между физическим и интеллектуальным трудом, между космическим хаосом и тем, что из этого хаоса вылепит труд. Но пролетарская революция сыграла с ним злую шутку: одно дело, когда мастер – от щедрости души – объявляет себя равным рабочему. И совсем иное дело, когда государство победившего пролетариата объявляет рабочего равным художнику.
И это бы еще полбеды – труженик равен труженику всегда. Но равными истовому художнику оказались и чиновники номенклатуры, и партаппаратчики, и малообразованные люмпены, которые поверили, будто равны творцам.
Когда Толстой объявляет себя равным босяку – это свидетельствует о его высокой морали, но что делать в тот момент, когда босяк объявит себя Толстым. А именно это в искусстве пролетарской России и произошло. Булгаков разобрал этот случай в «Собачьем сердце», и остается жалеть, что Филонов не проиллюстрировал эту повесть – под его кистью все они вышли бы одинаковыми: и профессор Преображенский, и Шариков, и пропагандист Швондер. Хорошо писателю, он может разбросать разные образы по разным страницам – но Филонову пришлось сразу быть всеми тремя персонажами; это непросто. Если бы Швондер мог заказывать произведения Преображенскому для нужд Шарикова (так ведь и казалось в первые годы), было бы проще. Но выяснилось, что Швондер размещает заказы у Шарикова, а Преображенский вовсе не нужен.
Филонов решил данную проблему единственно приемлемым для себя путем: не продавал свои произведения вообще. Филонов сразу и окончательно исключил мысль о рынке, в каком бы обличии рынок ни был представлен. Искусство – не меновая величина, считал он, коль скоро картины предназначены всей стране и создаются для вечности. Да, искусство – это труд, но труд, предназначенный идеальному обществу; Филонов хранил все картины в мастерской, не отдавая современникам. Писал масляными красками на бумаге, чтобы вещь занимала меньше места в хранении. Для заработка не делал ничего, помимо живописи занятий не имел и, соответственно, голодал. От голода Филонов и умер.
Смерть человека, делавшего картины для новой жизни ради нового искусства, ставит чрезвычайно простой вопрос: кому в обществе равных будет нужно искусство? Филонов сказал: пролетарию.
Пролетариат России создавался постфактум, социум подгоняли под теорию. Пролетарская революция без пролетариата – нонсенс; стало быть, пролетариат решили вывести в пробирке НЭПа. По гениальной авантюрной мысли Ленина, следовало создать аквариум капитализма и вывести в нем пролетария, который и возглавит общество, благо пролетарская революция уже совершилась. Вскоре аквариум был разбит Сталиным, но алхимический план сохранился. Советская империя должна была вступить в пору расцвета, имея полноценный пролетариат.
Рост рабочего класса, а точнее сказать: разорение деревни и урбанизация шли ошеломляющими темпами. За пятнадцать лет мирной жизни (до 1941 г.) городское население увеличилось на 20 млн, а с 1950 по 1980 г. еще на 70 млн; таких темпов западное общество не знает. Создавались новые города и поселки городского типа (параллельно ликвидировали крестьянство, с ним и сельское хозяйство), но города строили безликие, отражающие эфемерность обитателей. Если в новые города селится гегемон, хозяин общества, то почему города напоминают бараки? Городскую среду Европы создавали цеха вольных ремесленников Средневековья, а не подневольные крестьяне, согнанные на целину: серая мечта гегемона, как и убогая фантазия Малевича, – полноценное бытие создать не могла. Тщеславный авангардист видел себя демиургом новых пространств, но ничего, кроме клеточного плана (воображал, что квадратики – это планы городов будущего), придумать был не в состоянии. Ни реальных пролетариев не было, ни господствующего класса гегемона не было, соответственно, не могло возникнуть и пролетарского искусства.
Зато возник любопытный правящий класс, не описанный в «Капитале» и не нарисованный авангардистами.
Правители назывались представителями народа.
Притом что понятие «народ» есть спекулятивная субстанция, понять, что собой представляют его представители, – непросто. Мишле пользовался понятием «народ» для того, чтобы отмежеваться от социалистических и классовых идей: его концепция общества исключала соображение о том, что «народ» неоднороден. Националист Шпенглер рассматривал «нацию», «народ» – как основание для внедрения общественной формации. Так, его работа «Пруссачество и социализм» трактует прусскую нацию как природных этатистов-социалистов, а британцев – как индивидуалистов-либералов. Со всей очевидностью такие концепции противоречат революционным изменениям в обществе. Утопии нет места там, где есть предопределенность.
Термином «народ» пользуются тогда, когда людей используют для построения пирамидальной общественной конструкции. «Народ» в такой конструкции есть обозначение управляемой массы, которую объявляют то пролетариатом, то демократическим электоратом, то носителем национального духа; в случае нужды население превращается опять в абстрактный народ. Какую роль отвести «народу» на этот раз – это находится в ведении идеологического отряда общества.