Максим Кабир – 13 ведьм (страница 10)
Вокруг Матвея не было камней, так что единственное, что он мог швырять в эту дрянь, – плотно сжатые и спрессованные в кулаке комья земли. Они взрывались вокруг твари фонтанчиками песка и торфа, но не причиняли никакого вреда – и даже неудобства. Она ползла и ползла вперед, медленно, мелко перебирая лапами, скаля тонкие и острые – сколько их, три десятка, четыре, пять? Как сложно подсчитать, когда они растут в несколько рядов в этом черном провале бездонной пасти, – зубы, – и вдруг захихикала, истерично и почти что по-человечески.
Терять было уже нечего. Матвей сжал в руке телефон, примерился – и со всей силы, резко выдохнув, запустил его в голову твари. Луч света заметался в полутьме подвала, выхватив оскаленные черепа в кладке стены. Раздался глухой удар, и тварь взвыла, опрокинувшись и задергав лапами.
Матвей схватил деда под мышки и, сопя и еле дыша, стал карабкаться по лестнице.
Он уже наполовину высунулся в комнату и, переводя дыхание и сцепив зубы от дикой боли в ребрах, готовился совершить очередной рывок деда вверх – но тут чуть ли не помимо его воли голова повернулась в сторону входной двери, к тому, что свистело, скрипело, завывало и издавало какие-то не имеющие описания в человеческом языке звуки.
И Матвей замер, оцепенев от страха.
Это была уже не старуха. И даже не человек. Рваная ночная рубашка висела клочьями на выступах костей – столько костей и в таких местах не может быть у человека! – седые волосы шевелились, как клубок белесых земляных червей, а руки – скорее даже птичьи лапы, когтистые и жилистые, – шевелились и дергались, складываясь в какие-то фигуры и производя странные пассы.
Перед ней высилось что-то огромное, жуткое, лишь отдаленно имеющее форму. Оно было заклинено в тесной комнатушке сеней, но казалось, что ему достаточно лишь распрямиться – и держащиеся на честном слове стены будут снесены, крыша завалится, и весь дом рухнет.
Это можно было бы назвать медведем, да – если бывают медведи высотой почти что в два человеческих роста. Если бывают медведи, стоящие на задних лапах так, словно это люди, по какой-то безумной прихоти или дурацкой шутке натянувшие на себя звериную шкуру.
И если медведи могут стоять, когда вместо одной из лап – кусок дерева. Мощный и толстый, с человеческую ногу кол входил в медведя где-то около таза – или как это называется у животных? – и, проткнув все тело насквозь, выглядывал острием в плече. Зверь был насажен на него, как дурно придуманное огородное пугало, – но, в отличие от пугала, он жил, ревел, клацал зубами и разрушал все, до чего мог дотянуться.
– Скырлы-скырлы, – скрипела эта жуткая конструкция при каждом его движении.
Матвей всхлипнул от ужаса, дернул деда на себя и повалился на спину, вытаскивая тело из подвала. Закинув голову, он видел, как зверь поводил мордой, скалясь и рыча.
– Мою шерсть прядет! – харкнул тот.
Бабка отмахнулась от комка пены, зашипела в ответ и, скрючившись, стала обходить медведя со спины. Тот дернул бугристой лобастой головой, неуклюже разворачиваясь, кося на бабку полувытекшим – что здесь произошло, пока Матвей был в подвале? – глазом, хрипло втягивая воздух и скалясь; половина зубов у него теперь была выбита, и кровь стекала по расквашенным губам.
Матвей, обнимая деда, пополз в комнату. Запутался в занавеске, выполнявшей роль двери, и сорвал ее. Склизкая гнилая дрянь, больше напоминающая сгнившую кожу, упала на него, облепив, словно пытаясь удержать. Дрожа от отвращения и сдерживая рвотные позывы, Матвей ногами ссучил ее и рывками, загребая, как при плавании, пополз дальше, пока не уткнулся лбом в стену и не развернулся.
Волосы на всем теле – на голове, руках, затылке – встали дыбом и потрескивали. Матвей поднял взгляд – по предплечью бегали бело-голубые искорки.
Белоглазая тварь, мелко хихикая, выкарабкалась из подвала. За ней тянулся длинный и гибкий, словно крысиный, хвост. Он извивался, будто жил своей жизнью, кончик бился о землю, выбивая глубокие ямки и прочерчивая полосы. Тварь остановилась, медленно поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, – видимо, ее глаза были непривычны даже к слабому свету уже начавшей тухнуть лампы: на них то и дело опускалась полупрозрачная пленка, затягивая мутной пеленой.
Медведь рыкнул и, выбросив резким движением вперед лапу, сгреб хвост твари и намотал себе на когти. Та истошно завопила – от этого высокого, на грани ультразвука, визга заложило уши – и задергалась, стараясь вырваться.
Медведь выбросил вторую лапу, пригребая тварь к себе. Потом быстрое и мощное движение – и хрустнул череп, брызнула молочно-желтая жидкость, выскочили из орбит и повисли на ниточках белые глаза.
И в это же мгновение старуха, воспользовавшись заминкой, появилась за спиной зверя как белая жуткая тень. Взмах худыми руками – теперь они напоминали паучьи лапы – и на мохнатой шее затягивается давешняя черная веревка.
Зверь захрипел, изогнувшись в агонии, и стал рвать душащую его удавку. Он никак не мог подцепить веревку когтями и только раздирал себе грудь и горло. Старуха не прилагала практически никаких усилий – да и веревка выглядела скорее как толстая нить, – но казалось, что медведя тянет локомотив. На оскаленной пасти пузырилась и шипела пена, выкатившийся, налитый кровью глаз шарил вокруг.
И тут он остановился на Матвее.
– Мое мясо варит… – провыл зверь. – Мое мясо…
Он скорчился и вытянул лапы к Матвею. Веревка натянулась, врезавшись в горло.
– Мххяяяясооохххрррр, – пена падала на пол, когти скребли воздух.
Старуха дернула веревку, треснула медвежья шкура, раззявилось что-то багровое – и голова зверя, оторванная от тела, зияя белесым и истекая густой, почти что черной кровью, отлетела в сторону, глухо ударившись о стену.
– Скырлы… – тоненько скрипнул кол, и огромная туша, неловко согнувшись, повалилась, полностью преградив собою выход.
Ведьма, тяжело дыша, перевела взгляд на Матвея.
– Мое, – вдруг глухо сказала она, выставив руку вперед и делая крючковатыми пальцами загребающие движения. – Мое!
Рука указывала на деда.
– Нет! – выкрикнул Матвей, подтягивая безвольное тело к себе. – Нет!
– Мое! – зашипела она, словно на раскаленную сковородку плеснули водой. – Мое! Отдай!
Ее глаза почернели, превратившись в два глубоких провала, а рот стал растягиваться, пока не прочертил лицо от уха до уха.
– Мое… – свистело из этой зияющей раны.
Матвей сгреб деда – и, спиной назад, выламывая телом прогнившую оконную раму и разбивая мутные стекла, вывалился во двор.
А потом, прижимая к себе старика, спотыкаясь и запинаясь, побежал прочь.
За спиной бесилось и завывало, крутило и ворочало, и над лесом несся дикий, нечеловеческий вопль:
– Мое! Отдай! Мое!
Небо серело, восточные вершины сосен окрасились розоватым.
Матвей уже не бежал – шел, хрипло дыша, покачиваясь, сплевывая густую и вязкую слюну, подвывая при каждом отдающимся болью в груди движении.
Деда он так и не оставил.
И с каждым шагом Матвей чувствовал, как тело в его руках обмякает и наливается теплом.
Измученные легкие уже не держали воздух, и он стал ловить его широко раззявленным ртом.
– Низзя, – вдруг произнесли с его рук. – Низзя, Матвейка. Черт запрыгнет, черт…
Матвей тяжело опустился на колени и, раскачиваясь и прижимая к себе деда, зарыдал слезами облегчения.
Андрей Сенников
Зов
Телевизор был старый, с выпуклым экраном сантиметров тридцати по диагонали и желтой тряпицей, обтягивающей переднюю панель, за которой угадывался темный овал динамика. На экране, за завесой редкого «снега» маячил сытенький субъект с чуть отвисающими щеками и роскошной гривой благородно-седых волос. Субъект анемично смотрел в камеру сквозь линзы очков в толстой роговой оправе и шевелил руками на манер засыпающего дирижера или генерального секретаря, приветствующего демонстрантов с трибуны Мавзолея.
На табуретке, перед рябым экраном, стояли две трехлитровые банки с водой и пол-литра пшеничной: бледно-желтые, будто вылинявшие, колосья на этикетке полегли под ветром, вращавшем крылья мельницы у горизонта.
– А водка-то зачем? – спросил Старшинов.
– Щас, Игнатьич, обожди, етить-колотить… ну пять минут, ну…
Старшинов вздохнул.
«До чего у людей мозги мягкие», – подумал он, глядя на Сумеренковых, чинным рядком устроившихся на грубо сколоченной лавке, терпеливо и с благоговением ожидающих конца сеанса. Степан поглаживал культи ног и беспрестанно моргал красными веками. Нинка сидела неподвижно, как статуя: лицо испитое, тонкая кожа обтягивала скулы и, казалось, вот-вот лопнет, стоит женщине моргнуть или открыть рот. На вопрос участкового она не отреагировала. Оба походили на кроликов, завороженных удавом. Жирные мухи барражировали над столом, застеленным прошлогодней газеткой, изредка пикируя на остатки пищи в разномастной посуде. В кухне витали застоявшиеся ароматы испорченных продуктов, вчерашней попойки, табачного дыма, немытых тел и грязной одежды.
Субъект в телевизоре прочистил горло и сказал дребезжащим тенорком:
– Сеанс окончен. Воду можно употреблять и наружно, и внутрь…
Далее следовал перечень хворей длиной с медицинский справочник, после чего субъект попрощался, обозвав телезрителей братьями и сестрами, не преминул пожелать им здоровья и присовокупил надежду встретиться в следующее воскресенье. Сумеренковы зашевелились. Нинка немедленно сунула в желто-коричневые зубы беломорину, чиркнула спичка. Взгляд у хозяйки был испуганно-выжидательный. Она сделала малюсенькую затяжку, замерла, словно прислушивалась, и наконец с облегчением выдохнула сизый дым к потолку. Степан следил за ней с интересом, для Старшинова непонятным.