18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Гуреев – Тайнозритель (страница 58)

18

На календаре как раз было первое мая, и где-то за стеной опять играло радио.

Врачи не говорили слов, были погружены в себя, словно дали обет молчания, а няньки сидели во дворе на металлических откидных креслах, некогда стоявших в фабричном клубе, и курили.

К лету, совершенно неожиданно, Веру прописали в городе, а от узла связи Наволочная — Воздухоплавательный парк даже дали комнату в коммунальной квартире на манчжурии. Тогда шло уплотнение.

Во дворе на деревьях сидят птицы. Деревья прорастают, шевеля корнями в темноте, протыкая ветками окна, раскачивая не открывавшиеся с зимы балконы. Нестерпимо пахнет горьким испущенным соком, вытекающим из прободенной коры. Недвижные заизвестковавшиеся стволы протыкают баграми и пиками стражники в лице околотошных, пожарников, восседающих на рогатых мотоциклах, в лице архистратигов и милиционеров. Спрятавшись от душного городского солнца в тени лиловой неподвижной листвы и образовав два полухория, они кричат, намереваясь напугать птиц, угрожают им, размахивая булавами кулаков.

Спрятав головы под крылья и неестественно вывернув косматые, с торчащими черными перьями шеи, птицы спят.

Неустанно.

Неустанно со стволами. День проходит неустанно.

Из старинных безразмерных кошниц, извлекаемых из таинственного подполья, на свет Божий является разного рода пыточный инструментарий, огромная двуручная пила и точильный камень-громовержец, изрыгающий снопы ослепительных горячих брызг.

«Сейчас повалим», — провозглашают стражники и, поплевав на ладони, принимаются за работу.

Тогда, два года назад, в такое же суматошное, грохочущее праздниками и пихающимися в небе монгольфьерами утро, Вера вошла в сумрачное прохладное парадное серого семиэтажного доходного дома на манчжурии, что раньше принадлежал какому-то военному инженеру — то ли Визе, то ли Мекк, кажется, из немцев.

Здесь было тихо и степенно. С улицы доносились далекие, капающие с готических сводов голоса. Солнце слепило, но не раздражало, оставляя на измятых гипсовыми причудами стенах и потолке углы и сопряжения крыш, расположенных напротив домов. Парадную лестницу от черного хода отделяла отчасти декорированная витражами стеклянная стена.

Вера восходила, в смысле совершала восхождение, и все двигалось мимо, открывая новые, невиданные доселе тайны: мореные балки козырьков, чугунные рельсы перил, тяжелый пол жертвенника, вымощенный путиловской плитой, медные рукояти, поручни и кружки звонков.

И вот пятидесятилетний плаксивого вида инвалид в мальчиковом френче-лапсердаке, видимо, сын последних владельцев бездонной, с мраморными подоконниками подводной квартиры, открывал дверь, из которой освобожденный сквозняк вырывал хлопья ваты, ватина, воскрешал папирус протертой дерматиновой обшивки — «Вонмем ныне»! — кажется, так?

Ковыляя впереди и приглашая вослед за собой, инвалид провел Веру через длинный захламленный коридор — место упокоения призрачной прислуги, гыкающих в своей немоте помощников, огнедышащих извозчиков и влажных уборщиков в пахучих резиновых рукавицах. Открыл дверь.

— Ваша комната. — Закашлялся, спрятавшись за кулак, попытался избежать носового кровотечения. — Извольте, — прибавил, кажется, в смятении, — у вас так мало вещей, так мало…

Вера села на стул под огромной застекленной фотографией в потрескавшихся берегах багета…

— Я, видите ли, инвалид детства, страдаю разного рода душевными недугами, опять же что-то с легкими, но не туберкулез, не туберкулез, так что можете не волноваться. Врачи говорят — астма, но что они знают, эти врачи, вы меня, надеюсь, понимаете? Я так думаю, что это все наш коварный климат. Тут, видите ли, совершенно непонятно, в том смысле, что они мне говорят: «Бывайте чаще на воздухе», но зимой и особенно после наводнений на улице я буквально задыхаюсь, буквально, а еще эти пожары. Как вы думаете, будет война?

Вера неопределенно пожала плечами.

— Да вот и я тоже не уверен, по радио передают, что нет, вроде не должна, но… — тут Немец сложил ладони рупором и приставил их ко рту — …но Испания-то в огне. Кстати, вы знаете, что такое пассакалья?

— Нет, — Вера осматривала отведенную ей комнату: комната стояла в воде, кругом плавала некая античная посуда.

— Это скорбный испанский танец, у меня, знаете ли, мама, слава Богу, музицировала, но потом рояль пришлось продать — «Август Форстер», — что делать, что делать. Его провожали с почестями, завернутым в пергамент, ноты потом выкидывали из окон, своего рода анданте, когда сонатный цикл замедляется и течет неспешно, далеко слышны раскаты грома, водружают огромный сосновый крест, на перекладины которого набиты гвозди, и разрозненные нотные листы клавира опускаются на землю. Осень. На этой фотографии, под которой вы сидите, изображены моя мать и бабушка, — инвалид указал на кафельное пожелтевшее изображение под стеклом, — вот.

Вера встала и увидела мать и дочь, что смотрели на нее, — они держались за руки, они держались за руки всегда: и когда стояли на берегу залива, и когда прогуливались в старом спящем парке, и когда сидели на скамейке на набережной или в бульваре, и когда шли по улицам, линиям мимо часовен, соляных заводов-варниц, мимо арамейских и лютеранских кладбищ, мимо Академии художеств и бетонного музея, разгороженного подрамниками, холстами из галерей, строительными бытовками и свинцовым забором.

За алтарной преградой — кающиеся.

В притворе — оглашенные.

Вне музея — таинство.

Зрит.

Вера закрыла глаза: теперь все это кажется так далеко и неправдоподобно — висящий на гвозде френч-лапсердачок, валяющееся на полу детское духовое ружье с опиленным прикладом, продавленная раскладушка и сосущий во сне палец пятидесятилетний плаксивый мальчик-инвалид.

Мурлыкать умеет и сопеть, когда кровь приливает к голове.

Инвалида звали Немцем.

Часть 4

Посещение музея

Немец запомнил то последнее посещение музея перед самой войной. Огромный античный монстр, наполовину погруженный в тенистые заросли осеннего сада, где на монотонно скисающих газонах дозволительно было играть в крокет лишь в непосредственной близости от императорских оранжерей и лодочного павильона. Музеум неспешно накатывал на мощенную булыжником площадь свои кирпичные колонны коринфского ордера, рассыпавшиеся базальтовыми ступенями к ногам. Немцу казалось, что мама ведет его сюда, чтобы принести в жертву растрепанным мраморным истуканам. В жертву — такую бесполезную, абсолютно однообразную, страдающую малокровием и эпилепсией, способную залить слюнями и мочой чарующий Пергамский алтарь.

Они поднимались на второй этаж. Преодолевая туман и густую осязаемую влагу, привнесенную сюда в мятых цинковых ведрах рабочими подвалов с застывающего неподалеку канала, слабый сумеречный свет трогал зачехленную мебель. Мама разрешала Францу или Иоганну Гуттенбергу «побегать тихонько» — непостижимая Феофания. «Побегать тихонько» здесь, где агнец сам придумывал себе имена: имя буквы — Иоганн Гуттенберг, имя ночи — Альбрехт Альтдорфер, играл в горбатого, изукрашенного водяными красками Веласкеса или Гюбера Робера с его руинами забытых средиземноморских цивилизаций. Это мама всегда так говорила: «Ты можешь побегать тихонько, но только смотри не шали», а сама направлялась в зал передвижников.

Здесь практически отсутствовавшую мебель с успехом заменяли многочисленные картины и мольберты, которые можно было передвигать, двигать, ронять, уронять, поднимать и опускать, совершать наклоны и махи руками, ногами ни в меньшей степени не возбранялось совершать эти самые махи, вновь передвигать, издавая максимум всевозможного шума. Когда зажигали горние паникадила, люстры и медные бра в газовых чехлах становилось возможным вглядываться в потрескавшуюся от времени и сырости настенную живопись: самые разнообразные бородатые портреты с руками, среднерусские пейзажи, будь то миниатюрный жемчуг «пахитонова» или трубы холстов, приставляемые к губам для извлечения соответствующего воя, туманные, вернее сказать, дымные ночи Куинджи и кровавые разлагающиеся натюрморты в стиле Снайдерса. Немец видел картину: охотники, добывающие при помощи австрийских обкусанных штыков свои обильные агонизирующие трофеи, и мальчики в тяжелых фламандских треухах, распяливающие на деревянном станке урода, правда пропоротого, пропоротого загодя. Из импровизированной раны на пол вываливается целая куча сырых слипшихся опилок, и потому необходимо идти за ведром. Затем мальчики валят чучело на пол и при помощи подвернувшейся по случаю «общепитовской» тарелки, что обычно подставляют под цветочные горшки, собирают разбросанные в беспорядке внутренности и засыпают их в курящиеся недра, чем-то напоминающие тайники дровяного сарая на задах ловчего двора. Охотники приветствуют и празднуют, готовятся к следующему гону. После чего один из них забирается на поверженного таким жалким образом урода с ногами и утаптывает образовавшийся, хрустящий опилками мохнатый горб. Провозглашает: «Кюрие елейсон!», «Исполай деспота!», «Достойно есть!».

Антресоли музея заполняли мучнистые, мучимые извечной астмой хористы, известные по выступлениям в Мраморном дворце и Эрмитажном театре. Известь, бумазея, белила скрывали подтеки потолка — тут было уже совсем близко — подтеки на лицах. Некоторые из музыкантов, настраивавших свои инструменты (здесь, в тесноте конх и парусов), довольно-таки виртуозно орудовали всякого рода клапанами, колками и янтарной канифолью.