18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Гуреев – Тайнозритель (страница 36)

18

Всадники Апокалипсиса смотрели на этот город, будучи совершенно уверенными в том, что он уже не жилец на этом свете, что он обречен, что после их огненных стрел, после гнева небесного, что изливался из низких рваных облаков, выжить уже невозможно.

А рваные облака напоминали куски грязной клокастой ваты, которые выбивалась из-под расчерченного примитивным узором дерматина. Им была обита входная дверь.

В таких случаях, когда заходишь с улицы, необходимо плотно прикрывать за собой дверь, дабы не выпускать тепло из довольно просторной, заставленной шкафами комнаты.

В шкафах хранились различные музейные экспонаты.

Навершия посохов. Бунчуки. Плетенные из бересты восьмиконечные кресты. Кольчуги с серебряными нагрудниками. Обшитые собольим мехом треухи. Рождественские маски в виде каких-то неизвестных науке рогатых чудищ с высунутыми красными языками. Войлочные остроконечные шлемы. Гладкоствольные кремниевые ружья, украшенные арабским орнаментом. Старинные фотоаппараты, предназначенные для съемок еще на стеклянные фотографические пластины.

Тетя Лена стоит посреди комнаты и держит на подносе осетинский пирог фыджин, как неопознанный летающий объект — НЛО.

На пироге, натертом сливочным маслом, проступает надпись: «Сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых — в доме веселия».

В доме веселия слушают радио, выпивают, на кухне здесь жарят курицу и чистят картошку, а еще курят в туалете, на батарее парового отопления сушат носки, громко разговаривают по телефону.

Орут.

Телевизор орет.

В новостях показывают военные действия где-то на Кавказе — расстрелянный рейсовый автобус, убитые солдаты лежат вдоль дороги, по которой идут танки. Из выхлопных коробов в серое мглистое небо вырываются столбы черной клокастой гари.

Голос диктора вырывается из перекрученного синей изолентой динамика.

А ведь диктор никогда не улыбается, никогда! Она настойчиво пытается заглянуть в мои глаза, буквально вымучивает меня своим сверлящим взглядом, буровит, щурится, поводит выщипанными и оттого жидкими бровями, а я как-то срамно горожусь в ответ и бессмысленно пялюсь на ее напомаженные губы и хлопья пудры, свисающие с узких арийских щек.

В доме же плача все по-другому.

Здесь совсем тихо, и может показаться, что тут никого нет. Однако это заблуждение, ибо грешникам свойственно заблуждаться.

Другое дело, что далеко не каждый грешник может признаться в этом, всякий раз изыскивая возможности оправдать собственные беззакония, переложить вину на других или обвинить в произошедшем обстоятельства.

В таких случаях до́лжно умозрительно разложить все «за» и «против» на весах горнего правосудия и безропотно дожидаться окончательного вердикта неумолимой стрелки, которая должна склониться в ту или иную сторону или же, напротив, замереть в полуденном положении, так и не найдя возможности вынести окончательный приговор.

Да, так бывает!

Но что же тогда остается делать грешнику, великому грешнику?

Ему остается лишь лежать на ковре лицом вниз и всматриваться в окружающие его орнаменты — в эти тканые цветы и звезды, в этих диковинных зверей, вчитываться в слова, состоящие из неведомых букв, и прислушиваться к собственному сердцу, которое теперь именуется «сердце мудрых».

Итак, фыджин уже лежит на столе, и Лена при помощи длинного кухонного ножа, более напоминающего штык, режет его. Из расселины, образовавшейся между словами «сердце» и «глупых», к потолку начинает подниматься пар, и комната тут же наполняется сладковатым запахом сдобы вперемешку с плавленым сыром с зеленью.

После войны Лена осталась в доме одна. Сын с семьей уехал жить в Ставрополь, а дочь уже давно перебралась в Москву, где работала в каком-то иностранном фонде. Дети звали Лену с собой, но она отказалась, потому что не могла оставить дом, стены которого хранили следы осколков и пуль, а подвал превратился в реликварий, где таились вопли спасавшихся здесь от бомбежки.

Этот дом был как высохший на горячем ветру старик, лица которого не разобрать, потому что оно затерто песком, изъедено солью, увито диким вино-градом, оно проросло шипами терна и плющом.

Лена развела руками:

— Ну как такого можно оставить одного? Он же умрет без меня!

Действительно, как можно было оставить капризного старика, ведь он грозно шевелил мохнатыми седыми бровями, нарочито громко сморкался в носовой платок, который потом аккуратно складывал и прятал в нагрудном кармане стираной-перестираной старого образца гимнастерки.

Воевал, разумеется, мысленно.

Стрелял по противнику из укрытия, перезаряжал пистолет-пулемет системы Шпагина, был ранен в ногу, матерился от боли, спасал умирающего товарища, которого впоследствии вылечили, обвинили в дезертирстве и расстреляли, получал медаль «За отвагу», пил спирт, чтобы не сдохнуть со страху, снова был ранен, но теперь уже в голову, долго лежал в госпитале, мечтал о худенькой медсестре по имени Катя, даже пытался ухаживать за ней, но тщетно, вновь оказывался на передовой, вновь стрелял по противнику из укрытия, а потом переходил в контрнаступление, вытирал пороховую гарь со лба, улыбался, смеялся, радовался, что удалось выжить, был неоднократно награжден.

В этом доме я прожил три дня.

Точнее сказать, один день, ведь дни приезда и отъезда не в счет.

Сначала я пошел на городище, где горячий ветер трубно гудел в платинового отлива ковыле, стеля его по земле, поднимал с обложенных досками могил высохшие цветы и выцветшие погребальные ленты. Затем спустился в долину, откуда уже были видны полуразрушенные постройки молокозавода, расположенного на северной окраине города, а отсюда и до шоссе было не более трех километров по прямой. Однако тут дорога начинала петлять, и надо было долго обходить заросшие густым кустарником овраги, перебираться через каменистый, перерезанный перекатами поток, восходить на изъеденные дождями глиняные уступы, наконец, протискиваться через ощетинившуюся ржавой арматурой дыру в бетонном заборе и плутать по бывшей заводской территории, где во время войны стояла танковая часть.

Наконец я вышел к автобусной остановке.

Здесь, под навесом, наскоро сооруженным из колотого шифера и мятых дорожных знаков, уже стояли люди.

Девочка с лицом старухи?

Нетрезвый беззубый мужик без рук?

Беременная женщина с иссиня-черными синяками под глазами?

Улыбающийся старик с зататуированной лысиной?

Толстый мальчик, закрывающий лицо ладонями?

Нет!

Хотя впоследствии, рассматривая фотографии, сделанные на той остановке, я видел именно девочку с лицом старухи, именно нетрезвого беззубого мужика без рук, беременную женщину с иссиня-черными синяками под глазами, идиотически улыбающегося старика с зататуированный лысиной и толстого мальчика, который почему-то в самый неподходящий момент взял да и закрыл лицо ладонями.

Так вот, здесь, под навесом, были совсем другие люди — они смеялись, толкались локтями, вдыхали сухой, пропитанный пряными запахами разнотравья горный воздух, громко кашляли, курили, топтались на месте в ожидании рейсового автобуса. По идее, он уже должен был подойти, но, видимо, где-то застрял на перевале.

Сначала все смутились, когда я достал фотоаппарат, но довольно быстро привыкли и перестали обращать на меня внимание, даже позволяли подходить к себе совсем близко, совершенно не стеснялись, не позировали, а вели себя абсолютно раскованно. Можно было предположить, что в какой-то момент я просто стал невидим для них или же, напротив, до такой степени стал частью их существования, что никак не мог нарушить раз и навсегда установленного течения событий.

Так и течение горного потока, внутри которого отражаются изуродованные камнепадом деревья, неизменно, постоянно и вечно.

Кажется, что так было всегда в этой местности — и эти склоненные над самой водой телеграфные столбы, и эти покрытые проволочным кустарником уступы, и это уродство, с которым приходится мириться, потому что если уродство наблюдать постоянно, то оно таковым уже и не кажется.

Более того, сознание начинает воспринимать ущербность как норму, возвеличивает недуг, мифологизирует его, и лишь сделанная в первые минуты фотография становится, по сути, единственным свидетелем истинного положения вещей.

Таким образом, можно утверждать, что девочка с лицом старухи, нетрезвый беззубый мужик-инвалид, беременная женщина с бледным, желтушного оттенка лицом, улыбающийся старик в надвинутой на самые глаза папахе и толстый мальчик, закрывающий лицо ладонями, все-таки были на той остановке, но их образы обрели в реальности совершенно иные очертания, как бы примерили на себя услужливо предоставленные воображением маски.

Вполне возможно, что они представляли себя хотя бы и колядующими, напяливающими на лица маски каких-то неизвестных науке рогатых чудищ, птиц с огромными, устрашающе загнутыми клювами или же сонных задыхающихся рыб.

И вот когда автобус с получасовым опозданием наконец прибыл, все эти женщины в рейтузах, старики в фуражках, чумазые дети в резиновых сапогах, снова женщины в рейтузах, вытянутых на коленях, мужчины в спортивных костюмах и девушки-студентки, что стояли на остановке, принялись, активно работая локтями, пробираться в салон.

У собаки есть локти.

Я видел, как пассажиры рассаживались вдоль окон, радовались, что автобус все-таки пришел, что-то кричали, но голоса их тонули в реве двигателя и шуме ветра, который гнал с перевала клубы пыли вперемешку с сухой травой и мелкими острыми камнями.