Максим Гуреев – Повседневная жизнь Соловков. От Обители до СЛОНа (страница 50)
Ненависть и любовь, предательство и благородство совмещались в сознании писателя болезненно и неотвратимо. Казалось, что Горький порой пытался вырваться из этого замкнутого круга, насилуя свой творческий метод, а вслед за ним и свою совесть. Причем подобные духовные и нравственные эксперименты писатель проводил в первую очередь на самом себе, препарировал сам себя.
По свидетельству спутников Горького, по прибытии на остров он погрузился в странную задумчивость, часто на его глазах можно было видеть слезы, но что они означали — умиление, печаль, сожаление или радость, сказать не мог никто.
Итак, писатель посетил кирпичный, кожевенный и конский заводы на острове, сельскохозяйственную опытную станцию, кустарные мастерские, молочную ферму, антирелигиозный музей, а также штрафной изолятор на Секирной горе.
Всюду его сопровождало, что и понятно, высокое лагерное начальство, всякий раз настойчиво показывая то, что ему надлежит увидеть.
И писатель видел...
Из воспоминаний Натальи Дормидонтовой (Ланг): «К встрече готовились тщательно и заблаговременно. Красили, мыли, перепахали кое-где землю и воткнули таблички с указанием якобы засеянных культур! В рабочем городке сделали “аллею” из спиленных в лесу елей».
Из воспоминаний бывшего соловецкого заключенного Олега Волкова: «В версте от того места, где Горький с упоением разыгрывал роль знатного туриста и пускал слезу, умиляясь людям, посвятившим себя гуманной миссии перевоспитания трудом заблудших жертв пережитков капитализма, — в версте оттуда, по прямой, озверевшие надсмотрщики били наотмашь палками впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем санки истерзанных, изможденных штрафников — польских военных. На них по чернотропу вывозили дрова. Содержали поляков особенно бесчеловечно».
Из воспоминаний бывшего соловецкого заключенного Святослава Рахта: «В тесных помещениях, битком набитых людьми, стоял такой спертый воздух, что само пребывание в нем продолжительное время казалось смертельным. Большая часть людей, несмотря на мороз, была совершенно раздета, голые в полном смысле этого слова. На остальных — жалкие лохмотья. Истощенные люди, лишенные подкожного жирового слоя, скелеты, обтянутые кожей, голыми выбегали, шатаясь, из часовни к проруби, чтобы зачерпнуть воды в банку из-под консервов. Были случаи, когда, наклонившись, они умирали».
Из воспоминаний бывшего соловецкого заключенного Дмитрия Лихачева: «Когда он приехал на Секирную гору в карцер, где творился самый ужас, где на “жердочках” сидели люди, то на время “жердочки” там убрали, на их место был поставлен стол, а на столе разложены газеты. И было предложено заключенным делать вид, что читают газеты, — вот как в карцере перевоспитываются! Заключенные же нарочно стали держать газеты наоборот, вверх ногами. Горький это увидел. Одному из них он повернул газету правильно и ушел. То есть он дал понять, что разобрался, в чем дело...
Вскоре после отъезда Горького начались беспорядочные аресты среди заключенных. Оба карцера — на Секирке и в кремле — были забиты людьми».
Однако утверждать, что Горький лишь трусливо «воспел» лагерный ад СЛОНа, зарабатывая себе доверие Сталина, было бы ошибкой.
Так, находясь под жесточайшим прессингом НКВД, Алексей Максимович все-таки нашел возможность вытащить из Соловков заключенную Юлию Николаевну Данзас — историка религии, католического религиозного деятеля, и в 1933 году переправить ее в Германию.
Известна и полная драматизма встреча писателя с мальчиком-заключенным, с которым они долго беседовали наедине.
Разумеется, Горький все понимал и знал, потому что нелепо, да и просто глупо отказывать одному из величайших русских писателей рубежа XIX—XX веков в проницательности и житейской опытности. Вполне понятно, что от него ждали большего, того, что он возвысит свой голос в защиту узников Соловецкого Лагеря Особого Назначения или хотя бы расскажет всему миру о том, что творится на Белом море, в одном из древнейших и славнейших русских монастырей. Но этого не произошло, писатель, которого в России традиционно считали «властителем дум» и совестью нации, защитником униженных и оскорбленных, смолчал, более того, пропел хвалебный гимн лагерному социализму в СССР.
Безусловно, в этих словах есть своя правда, и можно понять Олега Васильевича Волкова, проведшего в сталинских лагерях 28 лет (!!!) и описавшего визит Горького на Соловки в своей книге «Погружение во тьму» следующим образом: «Я был на Соловках, когда туда привозили Горького. Раздувшимся от спеси (еще бы! под него одного подали корабль, водили под руки, окружили почетной свитой), прошелся он по дорожке возле Управления. Глядел только в сторону, на какую ему указывали, беседовал с чекистами, обряженными в новехонькие арестантские одежки, заходил в казармы вохровцев, откуда только-только успели вынести стойки с винтовками и удалить красноармейцев... И восхвалил!»
Но, с другой стороны, мы не знаем, как бы повели себя те, кто проклинал «буревестника пролетарской революции», окажись они в силу объективных причин, таланта, популярности, семейных связей и знакомств на том Олимпе, на котором оказался Максим Горький. Думается, что далеко не все смогли бы пройти дьявольские искушения эпохи и сохранить благородное сердце, да и саму жизнь...
Следовательно, мы не вправе осуждать писателя, для которого та роль, которую он был вынужден играть при Сталине, была, как известно, исполнена глубокого личного трагизма.
Опять же не стоит забывать, что не один Алексей Максимович занимался «восхвалением». Список советских писателей, с восторгом описывавших «великие свершения» новой эпохи, достаточно пространен: М. Пришвин и В. Шкловский, В. Катаев и Вс. Иванов, В. Маяковский и Н. Тихонов, Вера Инбер и Бруно Ясенский, М. Зощенко и А. Толстой, А. Фадеев и Ф. Панферов, Л. Сейфуллина и Е. Габрилович.
Этот список можно продолжать долго...
Вспоминая слова В. Вересаева об искренности Горького, а также перечитывая его последний незавершенный роман «Жизнь Клима Самгина», можно предположить, что отношение Алексея Максимовича к происходящему в России было отношением именно писателя, художника — сомневающегося, напуганного большевистским террором, падкого на похвалы, гордого и в то же время беззащитного.
«Горький изнервничался и раскис... Горький всегда был архибесхарактерным человеком... Бедняга Горький! Как жаль, что он осрамился!.. И это Горький! О, теленок!» — это слова его, как казалось писателю, лучшего друга В. И. Ульянова (Ленина).
Но при этом русский апокалипсис, замешанный на страхе и героизме, великих потрясениях и великих разочарованиях, измене и благородстве, притягивал к себе внимание человека, некогда сказавшего: «...что человек на Руси ни делает, все равно его жалко».
Поездка на Соловки в обществе людей, чье звероподобие страшило и одновременно влекло Горького, была актом этой потаенной жалости к самому себе в первую очередь. Алексей Максимович словно бы оказывался «на дне» и одновременно на вершине советской жизни, имел возможность погрузиться, как говорил Достоевский, в «фиолетовые глубины» зла, но в то же время дистанцироваться от зверств режима; он до слез жалел несчастных, накрытых брезентом заключенных (конечно, он все понял тогда на причале в Кеми), но и восклицал при этом, что «жалость унижает человека», впрочем, и без того уже униженного и растоптанного СЛОНом.
Можно ли разобраться в этом сложном, парадоксальном человеке сейчас?
Думается, что нет.
Более того, и сам Алексей Максимович не вполне понимал и осознавал, что именно движет им в тех или иных обстоятельствах, когда грани между жизнью и смертью почти не существовало и сделанный выбор слишком часто противоречил здравому смыслу.
Когда лагерный пароход «Глеб Бокий» вышел из Онежской губы в открытое море, Алексею Максимовичу предложили подняться в кают-компанию, где для высокого гостя уже был накрыт стол.
Но Горький, казалось, не услышал этого приглашения. Он продолжал стоять на палубе, пристально всматриваясь в береговую линию, которая постепенно растворялась в морской дымке.
Читаем в книге В. Кичкаса «Сатаниада. Соловецкие этюды» (Мюнхен, 1946):
«Всего шестьдесят четыре километра отделяют Соловки от материка с его скалистыми берегами, а какой поразительный контраст: берега острова покрыты яркой зеленой травой и густым лесом. Слева, в порту, виднеется белое здание УСЛОН — Управления Соловецкими лагерями Особого Назначения, а прямо навстречу пароходу надвигается кремлевская стена старинного Соловецкого монастыря. За ней в лучах утреннего солнца белели обезглавленные соборы и многоэтажные жилые дома. Легкие белые облака и тучи чаек дополняли эту спокойно-величественную картину. Берега Гавани Благополучия. Гу-у-ууу! Протяжно запел фабричный гудок. И снова тишина. Из еле заметного прохода в кремлевской стене вышли черные монахи, постояли, посмотрели на приближающийся пароход, печально покачали клобуками и медленно, гуськом пошли вдоль берега. Было удивительно в конце двадцатых годов видеть настоящих монахов. Много чему пришлось удивляться здесь на первых порах, например, тому, что все начальство внутренней охраны состояло из “бывших людей” и крупных уголовников: жестокий с подвластными князь Волконский, князь Н. Оболенский, капитан личного императорского конвоя Эрделли, а рядом садист осетин Жатов, одесский бандит Буйвол и многие другие...»