Максим Гуреев – Даур Зантария (страница 3)
О себе он говорит так:
Ну как после таких слов можно говорить о собственном благообразии, благолепии?
Никак!
Да автор и не намерен этого делать, хотя бы по той причине, что близкий ему образ благородного, читай благоразумного, абрека во многом балансирует на грани греха и праведности. То есть, сам того не ведая, головорез и станичник следует известной ма́ксиме Федора Михайловича Достоевского – «Не согрешишь – не покаешься, а не покаешься – не спасешься».
Тут, впрочем, следует остановить наше повествование и поразмышлять об этих словах русского классика, певца
Выходит так, что, осознанно преступая закон, нравственный в том числе, ты автоматически выкупаешь себе индульгенцию, неизбежно обретаешь право покаяться истово и глубоко, «от всего сердца», как говорится, потому как, не совершив кровавого злодеяния, по своей слабости и не найдешь, в чем каяться, за что себя бичевать и посыпать голову пеплом. Таким образом, встает вопрос о той грани, которую недозволительно переступать, но до которой дозволительно доходить, чтобы не утратить божественной гармонии между человечностью и человекоподобием, праведностью и дикостью.
В своем романе «Золотое колесо», написанном незадолго до смерти, Даур вывел образ некоего криминального авторитета – жигана Матуты Хатта с «невинным выражением лица». Эта невинность, как оборотная сторона «благодатного зерна жалости», дающего, по мысли Даура, «немедленные всходы в виде колосьев сострадания и милосердия», была очевидным результатом трепетной и парадоксальной души Матуты, который, отбывая наказание в магаданских лагерях, штудировал там среди прочего сочинение Зигмунда Фрейда «Тотем и табу. Психология первобытной культуры и религии», которое было написано в Вене в 1913 году.
От неожиданности Даур в 2001 году даже роняет частично смотанную пленку, и содержание ее вновь рассыпается на части, будь они неладны, перескакивает со ступени на ступень, с главы на главу, с мысли на мысль.
– Фрейд! Боги мои, он-то тут при чем?! – восклицает в недоумении.
«Душевно больной и невротик сближаются таким образом с первобытным человеком, с человеком отдаленного доисторического времени, и, если психоанализ исходит из верных предположений, то должна открыться возможность свести то, что имеется у них общего, к типу инфантильной душевной жизни», – вместе с Матутой, надо думать, припоминает эти слова великого Зигмунда и автор.
Вспомним еще одного персонажа, не нашедшего общего языка с законом, из незавершенного романа Даура «Феохарис». Читаем: «Творилось это беззаконие в здании Верховного Суда Абхазской АССР, что около Красного Моста. Стены этого обветшалого особняка могли быть нынче свидетелями попирания норм правосудия: меня, члена Союза Писателей СССР, судили по статье NN УПК Грузинской ССР, то есть по обвинению в злостном тунеядстве… И вот мне предоставляется последнее слово. Я встал.
– Граждане судьи, мне необходима гитара, ибо под ее нехитрый аккомпанемент мои слова будут более искренними и задушевными, и таким образом я смогу быть полезным свершению советского правосудия, – потребовал я. – Я знаю, что чистосердечное признание смягчает наказание».
Итак, Даур, стоящий над Диоскурией, примеривающий на себя маску благоразумного горца-абрека и перебирающий в воображении струны гитары, оказывается склонным к саркастической рефлексии, бесконечным спорам с самим собой, нервозности и навязчивым состояниям. А еще он подвержен болезненной робости, которую нынче, как мы уже замечали, принято именовать депрессией, что может стать причиной самоповреждения
Что же касается душевного инфантилизма, то как тут не вспомнить слова святого евангелиста Матфея – «Не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное»?
Условие, несоблюдение которого суть наказание.
А если
По сути, наивное, инфантильное сознание встает перед выбором, который оно всегда делает в пользу меньших усилий и жертв для себя. Наказывая ребенка и лишая его гордости, ты сеешь тем самым зерна его будущей жестокости, и это при том что, как утверждает автор, «Спаситель призывал к гордости, а не к самоуничижению».
Самоуничижение не есть синоним смирения, а затаенная обида – кротости.
Речь в первую очередь идет о понимании, осмыслении и принятии этого нового знания, которое изначально может показаться чуждым и вредным. Знание об априорной невозможности нарушить тотем-запрет, что представляет вхождение в Царствие Небесное неизбежным при неукоснительном соблюдении Божественного закона. А поскольку речь тут идет о детях (не по возрасту, а по душевному устройству), то интеллектуальное богомыслие уступает место лишь внутренней дисциплине (пусть и под угрозой наказания), когда в наивности кроется верность, а в инфантильности – чистое сердце.
В исторической хронике «Енджи-ханум, обойденная счастьем», написанной в 1994 году, Даур создает образ такого чистосердечного (инфантильного) «горца без упрека» Шабата Золотого, – одет он был во все старое, «но при этом оружие его было богато и сверкало. Он был молод, лет двадцати пяти, а то и меньше. Был он тонок и гибок станом, но видно было, что юноша силен и ловок. Он подобен луне». Настоящий абрек, истинный джигит, разбойник расчетливый и справедливый.
Удел Шабата, казалось бы заговоренного от пули и кинжала неприятеля, оказывается печален. Автор так описывает его гибель: «Его снова ранило, он снова бросился в реку, но встать уже не смог, потому что изменила ему, бежала из него одна из семи красных змей – змея неутомимости. И Шабат не смог встать, и злился на бурный Кодор, и боролся с его волнами. Второй ушла из него змея ярости. И уже он был покорен, уже не боролся с волнами, и волны его понесли. И он забыл своих врагов, а они с гиком бежали вдоль реки и искали его в темноте. А Шабат думал о славе, о почестях, о суровых скалах-богах, которым всю жизнь приносил жертвы, о кроткой жене своей Инал-ипа, о лукавых городах, где его учили и держали в тюрьмах. Он видел все это, пока не ушла из него змея земных радостей. И теперь он не думал о счастье, потому что не для счастья создан человек, а для того, чтобы смертью своей разгадать тайну своего рождения. А когда покинула его змея земных болей, ему стало легко и радостно, и он вспомнил тайный предмет своей страсти, Енджи-ханум, сестру его владетеля и жену его брата Химкорасия. Но покинула его змея любви, и со змеей одиночества он был одинок под пирамидальной горой Апянчей. Но покинула его змея одиночества, и река понесла его мимо горы Апянчи и несла его, пока не покинула его последняя змея – змея жизни».
И вот сейчас, стоя в тени ветвей иберийского дуба, пальмы ли, слушая птиц, их трели и клекот, Даур может сравнить сделанное им описание смерти благоразумного абрека со своей собственной смертью, когда объективность потустороннего загодя обрела черты субъективные, наполнилась эмоциями, мыслями, переживаниями, красками.
«И ради чего все это?» – спрашивается.
«Ради того, чтобы смертью своей разгадать тайну своего рождения», – звучит ответ.
Потому что тайна сия велика.
Стало быть, спускаясь с Фуникулера вниз, автор возвращается в лоно, из которого вышел 48 лет назад. Это «возвращение в сознание», по мысли Фрейда, когда забывается не действие, не переживание, но их причина, когда из сознания вытесняются томления и страхи, а также происходит избавление от боли и комплекса вины.
Но вины в чем?
В содеянном!
Благоразумному ли разбойнику Титу не знать этого?
С тем и раскаялся, став первым из спасенных Христом.
О том, как он умирал на кресте, автор не знает ничего, но он знает о муках Спасителя:
читаем в стихотворении Даура «Колокол».
Следовательно, он может себе вообразить, что Тит был истязаем жаждой и судорогами, невозможностью глубоко вдохнуть и помутнением сознания, невыносимым жжением язв, оставшихся после бичевания, укусов насекомых и ран, нанесенных стервятниками.
В «Енджи-ханум» Даур пишет: «Наутро сородичи бросились на поиски героя вдоль Кодора, нашли его тело, но не нашли душу. Пришли на берег женщины в белом, пели и просили непокорную душу Шабата вернуться в село. “Иди, ступая по цветам!” – просили его в песне».
Но нет, отлетела разбойничья душа, парила теперь ангелоподобно в горних сферах, наблюдая за копошащимися внизу людьми, будь то поющие односельчане или орущие краснорожие легионеры, что наудалую распоряжаются в претории, укрепленной местности, принадлежащей Кесарю, точнее сказать – среди колонн и триумфальных арок на горе имени Сталина.
А по-над цветами, которые высажены на склонах и уступах, идет тем временем автор и декламирует такое свое стихотворение: