Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 40)
Судья: Отвечайте точно!
Бродский: Я писал стихи. Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю…
Судья: Нас не интересует «я полагаю». Отвечайте, почему вы не работали?
Бродский: Я работал. Я писал стихи…
Судья: Ваш трудовой стаж?
Бродский: Примерно…
Судья: Нас не интересует «примерно»!
Бродский: Пять лет…
Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (
Судья: А что вы сделали полезного для родины?
Бродский: Я писал стихи. Это моя работа. Я убежден… я верю, что то, что я написал, сослужит людям службу и не только сейчас, но и будущим поколениям.
Голос из публики: Подумаешь! Воображает!
Другой голос: Он поэт. Он должен так думать.
Судья: Значит, вы думаете, что ваши так называемые стихи приносят людям пользу?
Бродский: А почему вы говорите про стихи «так называемые»?
Судья: Мы называем ваши стихи «так называемые» потому, что иного понятия о них у нас нет… лучше объясните, как расценить ваше участие в нашем великом поступательном движении к коммунизму?
Бродский: Строительство коммунизма – это не только стояние у станка и пахота земли. Это и интеллигентный труд, который…
Судья: Оставьте высокие фразы! Лучше ответьте, как вы думаете строить свою трудовую деятельность на будущее.
Бродский: Я хотел писать стихи и переводить…»
Когда все вышли из зала суда, то в коридорах и на лестницах увидели огромное количество людей, особенно молодежи.
«Судья: Сколько народу! Я не думала, что соберется столько народу!
Из толпы: Не каждый день судят поэта!
Судья: А нам всё равно – поэт или не поэт!»
На современников этот абсолютно Кафкианский процесс произвел неизгладимое и гнетущее впечатление. Можно предположить, что все подробности происшедшего Андрей Георгиевич узнал именно в 1988 году, но отрывочная информация, безусловно, доходила до ленинградцев, а истерика советской прессы середины 1960-х по данному поводу лишь добавляла судилищу темных, депрессивных красок.
Закономерной реакцией на происходящее стало осознание абсолютной уязвимости творческого человека в стране «победившего социализма», его обескураживающей беспомощности перед лицом системы, и как следствие – поиск путей спасения, защиты, возможностей приспособиться к действующему порядку вещей.
Пожалуй, единственной реакцией автора на подобный рык сушества, о котором Василий Тредиаковский вслед за Франсуа Фенелоном сказал «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй», мог быть только текст. Для писателя он обретал черты единственного выхода.
Нет, не демонстрация намерений, не поход на баррикады, не хлопанье дверями высоких инстанций, не иммиграция, а именно текст!
И этот текст стал складываться у Андрея сам собой.
В 1971 году Битов уведомлял, что изначально хотел «написать большой рассказ под названием “Аут”. Он не был, однако из спортивной жизни… Семь лет назад нам нравились очень короткие названия, на три буквы. Такие слова сразу наводили нас на мысль о романе… Значит, сначала это был еще не роман, а “Аут”. Потом все поехало в сторону и стало сложнее и классичнее».
Мы понимаем, что речь идет о «Пушкинском доме», которого в первой трети 1960-х еще не было и в помине, но «Аут» уже был.
Слово «аут» следует трактовать двояко – пространство за чертой, ограничивающей игровое поле, и психологическое состояние отрешенности, неотмирности, фрустрации.
Ну что же, все сходится: быть вне игры, ведомой по строгим правилам «социалистического реализма», и полная погруженность в себя, в ту сферу, которая ведома тебе досконально. У Битова, как известно, такой приватной сферой была его семья, внутри которой он чувствовал себя в безопасности, а уже известные нам слова о том, что он вырос не при советской власти, а в своей семье, становились не просто фрондой, но руководством к действию.
О том, каким мог быть «Аут», мы можем судить по третьему разделу романа, куда рассказ вошел и растворился, исчез в нем, дав тем самым начало огромному повествованию. «Величие замысла может выручить» – как спустя годы скажет осужденный за тунеядство, а впоследствии лауреат Нобелевской премии по литературе Иосиф Бродский.
Пророческие слова!
Если замысел возник не сразу, то сюжет сложился довольно быстро, стал продолжением то ли Хармсовского, то ли «скверного» анекдота, случайно услышанного сочинителем от литературоведа, детского писателя Бориса Яковлевича Бухштаба (1904–1985).
Молодой, подающий надежды ленинградский филолог дежурит в Пушкинском доме во время ноябрьских праздников (изначально майских). Рутинная повинность оборачивается попойкой с друзьями, которые зашли навестить затворника, скрасить его одиночество, так сказать, ну и, разумеется, дракой.
Битов пишет: «История эта, рассказанная как-то голо, без ярких деталей, чем-то очень поразила, задела меня… Меня поразило то, что все прошло незамеченным. То, что их не поймали и не арестовали, что все сошло с рук. История меня гипнотизировала. Мне казалось, что она что-то выражает, какой-то ужас. Драка и ликвидация собственного бунта – это казалось мне очень показательным. Осенью шестьдесят четвертого я сел писать рассказ».
Сюжет, как мы видим, нехитрый, но зато вполне узнаваемый, потому что жизненный, потому что заспорили русские мальчики с надрывом, не могли не заспорить после выпитого в день Великой Октябрьской Социалистической революции, или в день Международной солидарности «трудящих» (не столь важно).
Вот сказано же у Федора Михайловича: «Русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные, то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол… о чем они будут рассуждать?.. О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же черт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так?.. Покажите вы русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленную. Никаких знаний и беззаветное самомнение».
Стало быть, получается, что прошли годы, а со времен «Братьев Карамазовых» ровным счетом ничего не изменилось! Те же вонючие трактиры, те же углы-закоулки, те же до одури споры о божественном, те же припадки и ненависть, о которой на следующий день и не вспомнишь, то же братание и слезы умиления, та же безнаказанность, наконец, то же «беззаветное самомнение», за которым ничего кроме бессмысленной пустоты нет. Знаний тоже нет, но есть умение говорить горячо, с апломбом, выдавая сполохи собственных и чужих мыслей за научную теорию или даже за философию.
И в результате Левушка Одоевцев – тот самый подающий надежды молодой филолог, никогда спортом не занимавшийся (плавание в осенней Неве не в счет), даже презиравший его, как и положено людям его круга, по замыслу автора, оказался за кромкой поля, то есть в ауте, что может показаться удивительным и парадоксальным: «…обвел взглядом залу: рассыпанные рукописи, лужи, растоптанный гипс, битое стекло – классический ужас выразил его взгляд, лицо, и без того бледное, побледнело так, что мы перепугались, не потеряет ли он сознание» (А. Г. Битов).
Не иначе как в кабаке после чудовищного разгрома оказался именно в тот момент, когда гости ушли наконец, а официанты, половые ли, еще не начали уборку. Однако читатель тут вправе воскликнуть в негодовании: «Помилуйте, как можно такое говорить! Это вам не кабак, не вонючий трактир и не паскудное привокзальное заведение, это научное учреждение, более известное как Пушкинский Дом, о котором исчерпывающе высказался Александр Александрович Блок:
«Кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится», – сказано у Святого Евангелиста Матфея. Истина непреложная, универсальная и абсолютно прикладная, хотя бы и к такому роду человеческой деятельности, как писательский труд.
Итак, возвеличивание замысла, о котором говорит Бродский, приводит даже не к усложнению сюжета, а к его мутированию, когда на смену проверенным композиционным схемам приходит в своем роде иллюзия повествования, мираж сюжета, между которым и первоначальным авторским замыслом – прототипом нарастает временной и смысловой зазор,
Таким образом, совершается отстранение от привычного, повседневного и происходит допущение абсолютно невозможного, запредельного – например, превратили Битовские герои лапидарий русской словесности в вертеп разбойников, где напились и подрались как в полуподвальной забегаловке или на коммунальной кухне. Причем сделали это не из хулиганских побуждений, а пребывая в полной уверенности, что только таким образом, оказавшись в полном ауте, они смогут дойти до истины. Обычный мордобой отрекомендовали как дуэль, разумеется, но сути дела это не изменило – победитель получил все, побежденный ничего, точнее, остался расхлебывать последствия.