реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 18)

18

1953 год.

Горы нависают над Великой Степью, по которой на лошади Пржевальского в загробное царство Эрлик Номун-хана едет товарищ Сталин.

И вот отсюда, с высоты «Косая полка» (5320 м), что расположена между Восточной и Западной вершинами Эльбруса, будущий автор наблюдает за происходящим внизу («Пржевальский кладет мне руку на плечо, а другой обводит даль», А. Г. Битов), предпочитая пользоваться подзорной трубой или морским биноклем.

В контексте происходящего о себе он, сочинитель, пожелает говорить в третьем лице, смотреть на себя со стороны, неукоснительно соблюдая дистанцию между собой и литературным персонажем, сном и явью.

Читаем в романе «Пушкинский дом»: «Лева-человек – очнулся. Лева-литературный герой – погиб. Дальнейшее – есть реальное существование Левы и загробное – героя. Здесь другая логика, за гробом, вернее – никакой. Действие законов завершено неизбежностью исполнения последнего – смерти. Что там, дальше, никто не знает, и никто из большинства не поделится с нами, с живущим меньшинством».

В окуляр подзорной трубы автор видит Сталина, лежащего в гробу в Колонном зале Дома Союзов.

Также он имеет возможность наблюдать, как вся страна прощается со своим вождем.

Тут каждый прощается, как может.

Вот, например, семиклассник 181-й Ленинградской школы, что располагалась в Соляном переулке (там она находится и сейчас), оставил такие воспоминания о том дне: «Мне было 13, я учился в школе, и нас всех согнали в актовый зал, велели стать на колени, и секретарь парторганизации – мужеподобная тетка с колодкой орденов на груди – заломив руки, крикнула нам со сцены: “Плачьте, дети, плачьте! Сталин умер!” – и сама первая запричитала в голос. Мы, делать нечего, зашмыгали носами, а потом мало-помалу и по-настоящему заревели. Зал плакал, президиум плакал, родители плакали, соседи плакали, из радио неслись “Marche funebre” Шопена и что-то из Бетховена. Вообще, кажется, в течение пяти дней по радио ничего, кроме траурной музыки, не передавали. Что до меня, то (тогда – к стыду, сейчас – к гордости) я не плакал, хотя стоял на коленях и шмыгал носом, как все… В “Правде” появилось сообщение о смерти Сталина и о том, что смерть эта – всенародное горе. И люди заплакали. Но они плакали, я думаю, не потому, что хотели угодить “Правде”, а потому, что со Сталиным была связана (или, лучше сказать, он связал себя с нею) целая эпоха. Пятилетки, конституция, победа на войне, послевоенное строительство, идея порядка – сколь бы кошмарным он ни был. Россия жила под Сталиным без малого 30 лет, почти в каждой комнате висел его портрет, он стал категорией сознания, частью быта, мы привыкли к его усам, к профилю, который считался “орлиным”, к полувоенному френчу (ни мир, ни война), к патриархальной трубке, – как привыкают к портрету предка или к электрической лампочке. Византийская идея, что вся власть – от Бога, в нашем антирелигиозном государстве трансформировалась в идею взаимосвязи власти и природы, в чувство ее неизбежности, как четырех времен года. Люди взрослели, женились, разводились, рожали, старились, умирали, – и все время у них над головой висел портрет Сталина. Было от чего заплакать.

Вставал вопрос, как жить без Сталина. Ответа на него никто не знал».

Этого семиклассника звали Иосиф Бродский.

А вот выпускник Андрей Битов о прощании с вождем повествует иначе, чего и следовало ожидать, ведь он наблюдает за Левушкой Одоевцевым с высоты Эльбруса при помощи оптического устройства, выглядывает из полусна, присматривается к своему герою (читай, к самому себе) во время разбора фотографических карточек на дедовом столе: «9.00, темень. Леву выстроили в школьном актовом зале на траурную линейку. Вот он стоит на линейке, «учащийся выпускного класса», полный, розовый мальчик, басовитой наружности, мечта растлителя, но и растлители повывелись в то время… вот он стоит. Он не вполне уверен в себе – очень уж глубока должна быть скорбь… Трудно описать… Пахнет отмерзающей хвоей. Леве кажется, что хоронят учителя литературы: хорошо учителю – он не пережил вождя, как бы он сейчас рыдал, обгоняя завуча. Лева увлекается воспоминаниями об этих похоронах: так же пахло хвоей, так же не смотрел он направо, где стоял гроб… Лева рискует посмотреть направо – и не видит гроба. Удивляется и спохватывается: старается нагнать скорбную тучу на свое розовое и доброе лицо. Как сластолюбец, хочет он испытать скорбь – не может… Вся страна застыла в пятиминутном простое… А Лева думает, что первый урок – физика, контрольная, к которой он так был не готов, и не может не испытывать кощунственной радости, что урок этот тем временем идет, что контрольной, пожалуй, не будет… Очень смущается он, поймав себя на этой мелкой нехорошей мысли. Думает, что это он один такой душевный урод среди всех этих, умеющих так глубоко чувствовать, людей. Как бы они отвернулись от него, как бы вознегодовали, с каким презрением… если бы только мысли его стали все видны».

Его мысли видны только ему самому и автору, подглядывающему за ним из-за портрета вождя, окруженного траурными венками.

А еще за Левушкой наблюдает Пржевальский с хитрой своей усмешкой, что вытекает из-под его азиатского прищура (ведь в монгольской степи всегда дует сильный ветер) атласными лентами, на которых написано «Прощай, дорогой вождь и учитель».

Вскоре портрет великого путешественника (или великого кормчего), висевший над кроватью Андрея, пришлось снять. И вовсе не потому что настали другие времена, и Сталина его же недавние истовые апологеты принялись столь же истово выдворять отовсюду, а потому что этот этап жизни был пройден, и наступал новый, в котором перед сочинителем неизбежно вставала задача «успеть уловить и отразить образ времени, чтобы оно не пропало в будущем… слив время автора и героя в одно, настоящее время, добиться некой идентичности отчаяния» (А. Г. Битов).

Отчаяние в данном случае следует понимать не как бесповоротное разуверение в Божественном водительстве, потому что, по словам Отцов Церкви, «не Господь оставляет вас, а вы – Господа», но как смятение автора и героя, не могущих совместить реальное и вымышленное бытование, сон и явь, как застревание в лимбе, в промежутке, где время движется хаотически.

Сон про Небылое оказался не в руку.

Ни размолвки с близкими, ни встречи с навязчивым и неприятным человеком не произошло. Случилось разве что появление Голема то ли в одном из дворов-колодцев на Петроградской стороне, то ли на Васильевском острове. Вернее сказать, привиделся литературному персонажу «неопределенно-глиняных черт человек» – не дед, не отец, не ангел, но, скорее, некая изменчивая метафора, исполненная бесконечного символизма, персонаж, который, по утверждению каббалистов, может быть, как жертвой, так и злодеем, как мужчиной, так и женщиной, а порой и тем, и другим, как видимым, так и невидимым, давая тем самым многую и обильную пищу для воображения.

После завершения пилки дров монахи уходили в братский корпус готовиться ко всенощной, но Авель оставался на улице. Он ходил по двору, заложив руки за спину, поглядывал на монастырские ворота, словно кого-то ждал.

До окончания вечерней службы ворота благословлялось оставлять открытыми.

Битов закрывал глаза и продолжал наблюдать прерванное сновидение – ему являлась мертвая мать и просила его, нет, строго требовала:

– Андрей, ты должен обязательно сделать то, о чем я тебя сейчас попрошу. Тебе надо исповедаться и причаститься!

– Но, мама, ты же знаешь, что мне сложно исповедоваться у наших священников (хотел сказать – попов, но все-таки сказал – священников), это для меня всегда большая проблема, – звучало из уст просматривающего сон о самом себе Битова.

– Ты должен это сделать в монастыре у старца Авеля! – голос усопшей был непреклонен.

Андрей тут же и просыпался от этих звучащих как приговор слов. Пытался понять, о каком монастыре идет речь – он бывал в Успенском монастыре в Небылом, что на Яхроме, на Соловках, слышал об Иоанно-Богословском монастыре в Пощупово.

Но о каком именно ему говорила мать?

Он не знал, не понимал!

А пока бился над этим неразрешимым вопросом, забывал имя старца…

По окончании всенощной ворота в Иоанно-Богословском монастыре в Пощупово, что близ Рязани, закрывались.

После окончания школы в 1954 году Андрей решил поступать в Горный институт, «потому что в его названии было слово “горы”» (к тому времени старший брат Олег, окончивший школу с золотой медалью, уже был выпускником филфака ЛГУ им. А. А. Жданова). Однако с первой попытки поступить не удалось. «Андрюша не прошел в институт по конкурсу», – сообщает Ольга Алексеевна.

Год вынужденной пересменки стал для Битова временем «набора высоты».

Причем не столько спортивной (его альпинистские успехи впечатляли), сколько интеллектуальной. Чтение постепенно вошло в его жизнь, а в один ряд с русской классикой встали Грэм Грин, Джек Лондон, Лоренс Стерн, Герман Мелвилл, исландский лауреат Нобелевской премии по литературе Халлдор Лакснесс.

Студентом геологоразведочного факультета Ленинградского Горного института им. Г. В. Плеханова Андрей стал в 1955 году.

Читаем у Битова: «Поступая в Горный, я сдал сочинение под названием “Мировое значение советской литературы”. Просто я знал набор имен, фактов и блоками этими набросал без ошибок текст». Это, вероятно, был первый опыт написания удачного текста, который оценили читатели (приемная комиссия), но перечитывать который у автора не возникало впоследствии никакого желания. Впрочем, мысль взяться за перо не оставила и до поры носила своего рода спорадический характер, тлела, возникала и пропадала, но не уходила навсегда.