Максим Горький – Жизнь Клима Самгина (страница 36)
– Мир делится на людей умнее меня – этих я не люблю – и на людей глупее меня – этих презираю.
Мать, испытующе взглянув на него, спросила:
– Почему ты это… вдруг?
– По необходимости, – ответил Варавка, поддев вилкой кубический кусок арбуза и отправив его в рот. – Но есть еще категория людей, которых я боюсь, – продолжал он звонко и напористо. – Это – хорошие русские люди, те, которые веруют, что логикой слов можно влиять на логику истории. Я тебе, Клим, дружески советую: остерегайся верить хорошему русскому человеку. Это – очень милый человек, да! Поболтать с ним о будущем – наслаждение. Но настоящего он совершенно не понимает. И не видит, как печальна его роль ребенка, который, мечтательно шагая посредине улицы, будет раздавлен лошадьми, потому что тяжелый воз истории везут лошади, управляемые опытными, но неделикатными кучерами. Хорошие наши люди в этом деле – ни при чем. В лучшем случае они служат лепкой на фасаде воздвигаемого здания, но так как здание еще только воздвигается, то…
Мать строптиво прервала его речь:
– Однако, вспомни, что Христос…
– Явление тоже преждевременное, а потому – вредное, – продолжал Варавка, отбивая толстым пальцем такт речи. – Так называемая христианская культура – нечто подобное радужному пятну нефти на широкой, мутной реке. Культура – это пока: книжки, картинки, немного музыки и очень мало науки. Культурность небольшой кучки людей, именующих себя «солью земли», «рыцарями духа» и так далее, выражается лишь в том, что они не ругаются вслух матерно и с иронией говорят о ватерклозете. Все живущие «во Христе» глубоко антикультурны в моем смысле понятия культуры. Культура – это, дорогая моя, любовь к труду, но такая же неукротимо жадная, как любовь к женщине…
Варавка, торопливо закурив папиросу, все говорил, говорил, извергая синий дым. Сафьяновая кожа его лба красновато лоснилась, острые глазки возбужденно сверкали, дымилась лисья борода, и слова его тоже как будто дымились.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Сегодня припадок был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала красная улыбка, стул под ним потрескивал. Мать слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи груди ее лежали на краю стола. Климу было неприятно видеть это.
– Позволь, позволь, – кричал ей Варавка, – но ведь эта любовь к людям, – кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, – эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать стали больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже не видит себя. Каждый человек, как бы чего-то боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это – угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
Вошла Феня и доложила, что пришел подрядчик.
– Ага! – сердито вскричал Варавка и, вскочив на ноги, ушел тяжелой, но быстрой походкой медведя. Клим тоже встал, но мать, взяв его под руку, повела к себе, спрашивая:
– Тебя, очевидно, очень взволновала эта история с Лидией?
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь человека, уверенного, что он говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую знает, которой учит Маргарита?
Он тотчас понял всю тяжесть, весь цинизм такого сопоставления, почувствовал себя виновным пред матерью, поцеловал ее руку и, не глядя в глаза, попросил ее:
– Не беспокойся, мама! И – прости, я так устал.
Она тоже очень крепко поцеловала его в лоб, сказав:
– Я понимаю, что с твоей исключительной вдумчивостью тебе трудно.
У себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и жить просто, как живут другие, не смущаясь говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы о Дронове.
Он плохо спал, встал рано, чувствуя себя полубольным, пошел в столовую пить кофе и увидал там Варавку, который, готовясь к битве дня, грыз поджаренный хлеб, запивая его портвейном.
– Слушай, – сказал он, сдвинув брови, тихо, не выпуская руки Клима из своей и этим заставив юношу ожидать неприятности. – Вчера, не желая волновать Веру, я не хотел, да и времени не нашел сообщить тебе о Дронове. Мировой судья Козмин, не зная, что этот индивидуй уже не служит у меня, предупредил, что Дронов присвоил книжку сберегательной кассы какой-то девицы и на него подана жалоба. Тут какая-то хитрая история. Но, хотя судья выразился «присвоил», однако ясно, что дело идет о краже, да еще и не подсудной мировому, потому что – кража свыше трехсот рублей. Значит – окружный суд. Ты в каких отношениях с этим парнем? Ага, разошелся? Я очень рад.
Клим тоже обрадовался и, чтобы скрыть это, опустил голову. Ему послышалось, что в нем тоже прозвучало торжествующее «Ага!», вспыхнула, как спектр, полоса разноцветных мыслишек и среди них мелькнула линия сочувственных Маргарите. Варавка, должно быть, поняв его радость как испуг, сказал несколько утешительных афоризмов:
– Ну, что же, – за порядочность человека никогда нельзя ручаться. Мы выбираем друзей небрежнее, чем ботинки. Заметь, что человек без друзей – более человек.
Он самодовольно закончил:
– Я – не имею друзей.
Тут чувство благодарности за радость толкнуло Клима сказать ему, что Лидия часто бывает у Макарова. К его удивлению, Варавка не рассердился, он только опасливо взглянул в сторону комнат матери и негромко сказал:
– Да, да. Я знаю. Романтизм, черт его возьми! Хотя романтизм все-таки, знаешь, лучше…
Сделав правой рукой неопределенный жест, он сунул под мышку толстый портфель и спросил тихонько:
– Ты матери не говорил об этом? Нет? И не говори, прошу. Они и без этого не очень любят друг друга. Я – пошел.
Но как только он исчез – исчезла и радость Клима, ее погасило сознание, что он поступил нехорошо, сказав Варавке о дочери. Тогда он, вообще не способный на быстрые решения, пошел наверх, шагая через две ступени.
Лидия, непричесанная, в оранжевом халатике, в туфлях на босую ногу, сидела в углу дивана с тетрадью нот в руках. Не спеша прикрыв голые ноги полою халата, она, неласково глядя на Клима, спросила:
– Что случилось? Почему у тебя такое лицо?
Он присел на край дивана и сразу, как будто опасаясь, что не скажет того, что хочет, сказал:
– Прости меня, но я нечаянно проговорился…
Лидия, бросив ноты на колени себе, остановила его:
– Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила тебя не говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера сама сказала ему. Ты – опоздал.
И в голосе ее и в глазах было нечто глубоко обидное. Клим молчал, чувствуя, что его раздувает злость, а девушка недоуменно, печально говорила:
– Не понимаю я тебя. Ты кажешься порядочным, но… как-то все прыгаешь к плохому. Что это значит?
В словах ее Клим чувствовал брезгливость, он вскочил с дивана, и с невероятной быстротой между ними разыгралась ссора. Клим сказал тоном старшего:
– Это значит, что в твоем поведении я не вижу ничего хорошего…
– Как ты смешон, – ответила девушка, отодвигаясь в угол дивана, подобрав под себя ноги.
– Твой роман с Макаровым…
Лидия изумленно, гневно, широко раскрыв глаза, заговорила вполголоса:
– Мое поведение? Роман? Ты – смеешь, ты, мальчишка? Ты воображаешь…
Она задохнулась, видимо, не в силах выговорить какое-то слово, ее смуглое лицо покраснело и даже вспухло, на глазах показались слезы; перекинув легкое тело свое на колени, она шептала:
– Ты думаешь…
Клим вдруг испугался ее гнева, он плохо понимал, что она говорит, и хотел только одного: остановить поток ее слов, все более резких и бессвязных. Она уперлась пальцем в лоб его, заставила поднять голову и, глядя в глаза, спросила:
– Неужели ты серьезно думаешь, что я… что мы с Макаровым в таких отношениях? И не понимаешь, что я не хочу этого… что из-за этого он и стрелял в себя? Не понимаешь?
Клим чувствовал на коже лба своего острый толчок пальца девушки, и ему казалось, что впервые за всю свою жизнь он испытывает такое оскорбление. Говорила Лидия что-то глупенькое и детское, но вела себя, как взрослая, как дама. Он смотрел в ее серьезное лицо, в печальные глаза, ему хотелось сказать ей очень злые слова, но они не сползали с языка. Так, молча, он и ушел к себе, а там, чувствуя горькую сухость во рту и бессвязный шум злых слов в голове, встал у окна, глядя, как ветер обрывает листья с деревьев. В стекле он видел отражение своего лица, и, хотя черты расплылись, оно все-таки напоминало сухое и важное лицо матери.