Максим Горький – Трое (страница 5)
Однажды он пришёл из школы домой и, оскалив зубы, сказал Еремею:
– Учитель-то?! Гы-ы!.. Тоже понятливый!.. Вчера лавошника Малафеева сын стекло разбил в окошке, так он его только пожурил легонько, а стекло-то сегодня на свои деньги вставил…
– Видишь, какой добрый человек! – с умилением сказал Еремей.
– Добрый, да-а! А как Ванька Ключарев разбил стекло, так он его без обеда оставил да потом Ванькина отца позвал и говорит: «Подай на стекло сорок копеек!..» А отец Ваньку выпорол!..
– А ты этого не замечай себе, Илюша! – посоветовал дед, беспокойно мигая глазами. – Ты так гляди, будто не твоё дело. Неправду разбирать – богу принадлежит, не нам! Мы не можем. А он всему меру знает!.. Я вот, видишь, жил-жил, глядел-глядел, – столько неправды видел – сосчитать невозможно! А правды не видал!.. Восьмой десяток мне пошёл однако… И не может того быть, чтобы за такое большое время не было правды около меня на земле-то… А я не видал… не знаю её!..
– Ну-у! – недоверчиво сказал Илья. – Тут чего знать-то? Коли с одного сорок, так и с другого сорок: вот и правда!..
Старик не согласился с этим. Он ещё много говорил о слепоте людей и о том, что не могут они правильно судить друг друга, а только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но всё угрюмее становилось его лицо, и глаза всё темнели…
– Когда бог судить-то будет? – вдруг спросил он деда.
– Неведомо! Ударит час, снизойдёт он со облак судити живых и мертвых… а когда? Неведомо… Ты вот что, пойдём-ка со мной ко всенощной!
В субботу Илья стоял со стариком на церковной паперти, рядом с нищими, между двух дверей. Когда отворялась наружная дверь, Илью обдавало морозным воздухом с улицы, у него зябли ноги, и он тихонько топал ими по каменному полу. Сквозь стёкла двери он видел, как огни свечей, сливаясь в красивые узоры трепетно живых точек золота, освещали металл риз, чёрные головы людей, лики икон, красивую резьбу иконостаса.
Люди в церкви казались более добрыми и смирными, чем они были на улице. Они были и красивее в золотом блеске, освещавшем их тёмные, молчаливо и смирно стоящие фигуры. Когда дверь из церкви растворялась, на паперть вылетала душистая, тёплая волна пения; она ласково обливала мальчика, и он с наслаждением вдыхал её. Ему было хорошо стоять около дедушки Еремея, шептавшего молитвы. Он слушал, как по храму носились красивые звуки, и с нетерпением ожидал, когда отворится дверь, они хлынут на него и опахнут лицо его душистым теплом. Он знал, что на клиросе поёт Гришка Бубнов, один из самых злых насмешников в школе, и Федька Долганов, силач и драчун. Но теперь он не чувствовал ни обиды на них, ни злобы к ним, а только немножко завидовал. Ему самому хотелось бы петь на клиросе и смотреть оттуда на людей. Должно быть, это очень хорошо – петь, стоя у золотых царских врат выше всех. Он ушёл из церкви, чувствуя себя добрым и готовый помириться с Бубновым, Долгановым, со всеми учениками. Но в понедельник он пришёл из школы такой же, каким и прежде приходил, – угрюмый и обиженный.
Во всякой толпе есть человек, которому тяжело в ней, и не всегда для этого нужно быть лучше или хуже её. Можно возбудить в ней злое внимание к себе и не обладая выдающимся умом или смешным носом: толпа выбирает человека для забавы, руководствуясь только желанием забавляться. В данном случае выбор пал на Илью Лунёва. Наверное, это кончилось бы плохо для Ильи, но как раз в этот момент его жизни произошли события, которые сделали школу окончательно не интересной для него, в то же время приподняли его над нею.
Началось с того, что однажды, подходя к дому вместе с Яковом, Илья увидал какую-то суету у ворот.
– Гляди! – сказал он товарищу, – опять, видно, дерутся?.. Бежим!
Они стремглав бросились вперёд и, прибежав, увидали, что по двору испуганно мечутся чужие люди, кричат:
– Полицию зовите! Связать его надо!
Около кузницы люди собрались большой, плотной кучей. Ребятишки пролезли в центр толпы и попятились назад. У ног их, на снегу, лежала вниз лицом женщина; затылок у неё был в крови и каком-то тесте, снег вокруг головы был густо красен. Около неё валялся смятый белый платок и большие кузнечные клещи. В дверях кузни, скорчившись, сидел Савёл и смотрел на руки женщины. Они были вытянуты вперёд, кисти их глубоко вцепились в снег. Брови кузнеца сурово нахмурены, лицо осунулось; видно, что он сжал зубы: скулы торчали двумя большими шишками. Правой рукой он упирался в косяк двери; чёрные пальцы его шевелились, и, кроме пальцев, всё в нём было неподвижно.
Люди смотрели на него молча; лица у всех были строгие, и, хотя на дворе было шумно и суетно, здесь, около кузницы, – тихо. Вот из толпы вылез дедушка Еремей, растрёпанный, потный; он дрожащей рукой протянул кузнецу ковш воды:
– На-ка, испей-ка…
– Не воды ему, разбойнику, а петлю на шею, – сказал кто-то вполголоса.
Савёл взял ковш левой рукою и пил долго, долго. А когда выпил всю воду, то посмотрел в пустой ковш и заговорил глухим своим голосом:
– Я её упреждал, – перестань, стерво! Говорил – убью! Прощал ей… сколько разов прощал… Не вникла… Ну и вот!.. Пашка-то… сирота теперь… Дедушка… Погляди за ним… Тебя вот бог любит…
– И-эх ты-ы! – печально сказал дед и потрогал кузнеца за плечо дрожащей рукой, а из толпы снова сказали:
– Злодей!.. про бога говорит тоже!..
Тогда кузнец вскинул брови и зверем заревел:
– Чего надо? Прочь все!
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой жене, но круто повернулся назад и – огромный, прямой – ушёл в кузню. Все видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца; он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего не понимая.
Явилась полиция и начала гонять людей по двору, а потом кузнеца забрали и повели.
– Прощай, дедушка! – крикнул Савёл, выходя из ворот.
– Прощай, Савёл Иваныч, прощай, милый! – торопливо и тонко крикнул Еремей, порываясь за ним.
Кроме его – никто не простился с кузнецом…
Стоя на дворе маленькими кучками, люди разговаривали, сумрачно поглядывая на тело убитой, кто-то прикрыл голову её мешком из-под углей. В дверях кузни, на место, где сидел Савелий, сел городовой с трубкой в зубах. Он курил, сплёвывал слюну и, мутными глазами глядя на деда Еремея, слушал его речь.
– Разве он убил? – таинственно и тихо говорил старик. – Чёрная сила это, она это! Человек человека не может убить… Не он убивает, люди добрые!
Еремей прикладывал руки к своей груди, отмахивал ими что-то от себя и кашлял, объясняя людям тайну события.
– Однако клещами-то её не чёрт двинул, а кузнец, – сказал полицейский и сплюнул.
– А кто ему внушил? – вскричал дед. – Ты разгляди, кто внушил?
– Погоди! – сказал полицейский. – Он кто тебе, кузнец этот? Сын?
– Нет, где там!..
– Погоди! Родня он тебе?
– Не-ет. Нет у меня родни…
– Так чего же ты беспокоишься?
– Я-то? Господи…
– Я тебе вот что скажу, – строго молвил полицейский, – всё это ты от старости лопочешь… Пошёл прочь!
Полицейский выпустил из угла губ густую струю дыма и отвернулся от старика. Но Еремей взмахнул руками и вновь заговорил быстро, визгливо.
Илья, бледный, с расширенными глазами, отошёл от кузницы и остановился у группы людей, в которой стояли извозчик Макар, Перфишка, Матица и другие женщины с чердака.
– Она, милые, ещё до свадьбы погуливала! – говорила одна из женщин. – Может, Пашка-то не кузнеца сын, а – учителя, что у лавошника Малафеева жил…
– Это застрелился который? – спросил Перфишка.
– Вот! Она с ним и начала…
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв голову, смотрела чёрными глазами на небо. Губы её были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
Вскоре все ребятишки тоже собрались в тесную кучку у входа в подвал. Зябко кутаясь в свои одёжки, они сидели на ступенях лестницы и, подавленные жутким любопытством, слушали рассказ Савёлова сына. Лицо у Пашки осунулось, а его лукавые глаза глядели на всех беспокойно и растерянно. Но он чувствовал себя героем: никогда ещё люди не обращали на него столько внимания, как сегодня. Рассказывая в десятый раз одно и то же, он говорил как бы нехотя, равнодушно:
– Как ушла она третьего дня, так ещё тогда отец зубами заскрипел и с той поры так и был злющий, рычит. Меня то и дело за волосья дерёт… Я уж вижу – ого! И вот она пришла. А квартира-то заперта была – мы в кузне были. Я стоял у мехов. Вот вижу, она подошла, встала в двери и говорит: «Дай-ка ключ!» А отец-то взял клещи и пошёл на неё… Идёт это он тихо так, будто крадётся… Я даже глаза зажмурил – страшно! Хотел ей крикнуть: «Беги, мамка!» Не крикнул… Открыл глаза, и он всё идёт ещё! Глазищи горят! Тут она пятиться начала… А потом обернулась задом к нему, бежать хотела…
Лицо у Пашки дрогнуло, всё его худое, угловатое тело задергалось. Глубоким вздохом он глотнул много воздуха и выдохнул его протяжно, сказав: