Максим Горький – Три дня (страница 2)
– То-то!
– Стало быть – хоть завтра надену?
– Как хошь.
Гнали стадо. Разноголосое мычание коров, сглаженное далью, красиво и мягко сливалось с высокими голосами женщин и детей. Звучали бубенчики, растерянно блеяли овцы, на реке плескала вода, кто-то, купаясь, ржал жеребцом.
В огороде, около бани, под старой высокой сосной, на столе, врытом в землю, буянил большой самовар, из-под крышки, свистя, вырывались кудрявые струйки пара, из трубы лениво поднимался зеленоватый едкий дым.
– Ну и дура! – садясь за стол, сказал старик. – Комаров нет, а она насовала в трубу травы! Эка дуреха!
– Работница хорошая, – молвил сын, умело наливая чай. – Одиннадцать, говоришь, дал за часы-то?
– С полтиной. А что?
– Так!
Он вздохнул и, глядя в сторону, пояснил:
– Яким Макаров, урядник, продаёт часы; приторговывал я, так он, в последнем слове, девять просил. За семь отдал бы…
– Старые?
– Года не носил.
Старик тревожно крякнул, отодвинув пустой стакан.
– Всё, чай, хуже этих, моих-то? – спросил он хмуро и ворчливо.
– Я те принесу, покажу. Увидишь – не хуже. По нужде продаёт, – предложил сын.
Оба с минуту молчали, неторопливо и громко схлёбывая с блюдечек чай; над ними широко раскинула тёмно-зелёные лапы двойная крона сосны, – её рыжий ствол на высоте аршин четырёх от земли раздвоился, образуя густой шатёр.
– Стало быть, – заговорил старик, – зря прокинул рубля четыре.
И, сурово глядя в лицо сына, продолжал:
– А всё ты! Никогда ты отцу ничего не скажешь, живёшь потайно! Чем бы плановать свои планы про себя да тихомолком, тебе бы с отцом-то посоветоваться! А так – вот и выходит убыток! Скажи ты мне про эти часы вовремя…
Николай усмехнулся.
– Почто ж говорить? Ты бы подумал – напрашиваюсь я…
– Подумал, подумал, – бормотал отец.
Приподняв брови, он беспокойно стучал донцем ложки о край стола и смотрел на Николая круглыми глазами филина; они уже выцвели, и зрачки их были покрыты частою сетью тонких красных жилок. Лоб у старика – высокий, со взлизами лысины, восходившей от висков, обнажая большие, заросшие шерстью, звериные уши. С темени на лоб падали клочья сивых волос, под ними прятались глубокие морщины, то опускаясь на лохматые брови, то одним взмахом уходя под волоса. Хрящеватый нос, в густой заросли усов и бороды, казался маленьким.
– Почём ты знаешь, что бы я подумал? У отца и попросить можно, не велик стыд! А ты вот никогда ничего не попросишь. Гордость эта ваша, теперешняя…
– Мне ничего не надо, – отозвался Николай спокойно.
– Как – не надо? – сердито крикнул отец.
Сын поднял узкие глаза и спросил:
– Зачем же сердиться?
Старик поглядел на кружевные гряды, седоватую зелень вётел, радужные окна бани.
– Не сержусь я, – вздохнув, сказал он. – А – только беспокойно! Вот зимою двадцать два тебе; уготовал я для тебя жизнь хорошую, достаток, и почёт, и всё, – а ты холодный ко всему. Подарил тебе вещь – хвать – в цене ошибся…
На дворе перекликались бабы:
– Дашка-а! Где ж верёвки-то, растяпа?
– Да в огороде жа! – глухо, точно из-под земли откликалась Дарья.
Со стороны села медленно текли возгласы людей, заглушенный лай собак; день засыпал, веяло усталостью и ленивою жаждою тишины.
На скуластом лице Николая лежала тень скуки, он крутил пальцами тёмный пушок на подбородке, а другой рукой, как бы отсчитывая минуты, часто хлопал себя по колену.
– Ни с девками ты, ни куда! – задумчиво продолжал старик. – Оно хорошо, конечно. И вина не пьёшь, и грамотен, книжки эти у тебя – я ничего не говорю! Однако – непонятно, – парень такой здоровый…
Он пристально посмотрел в лицо сына, спросив потише:
– Ты Дашку не трогаешь?
– Она, чай, не пара мне…
Старик усмехнулся.
– Не про женитьбу говорю я, знаю, что не пара…
– А ребёнок если? – спросил сын, искоса взглянув на отца.
– Эко! Мало девки родят…
– Ну, зачем их трогать…
– Коли бабы есть. Дело – твоё! Только, гляди, бабы – подлые. Ехал я – думал про тебя: пора тебе жениться. Чего ждать?
– Не опоздаю.
– Всё пошло иначе: раньше, бывало, оглядят отец-мать девку, на – живи! А теперь вот… И дружбы твоей с разными людями не понимаю я.
– Говорил ты про это! – сказал сын, смахивая ладонью со стола пролитый чай.
Доили корову, было слышно, как струя молока бьёт в подойник. С колокольни сорвался удар колокола, за ним другой и третий – благовестили торопливо, неблагозвучно.
– Говорил, да! – крестясь, молвил старик и, загибая пальцы рук, начал считать: – Ну, учитель, это ничего, человек полезный, сельское дело знает и законы. И Яков Ильич – ничего, барин хозяйственный. А какой тебе друг Стёпка Рогачёв? Бобылкин сын, батрак, лентяй, никого не уважает… Мать – колдунья…
Голос старика гудел однообразно и жалобно, напоминая отдалённое пение нищих.
– Кого ему уважать? – неожиданно и, должно быть, невольно спросил Николай, вздохнув и оглядывая огород скучающим взглядом.
– Это тебе – некого, а он – всех должен…
Над сосною в густом синем небе плыло растрёпанное жёлтое облако. Все звуки разъединились и, устало прижимаясь к земле, засыпали в теплоте её.
Татьяна, вдова, двоюродная сестра мельника, высокая, с багровым сердитым лицом и большим носом, внесла в огород тяжёлую корзину мокрого белья, покосилась на брата с племянником и начала, высоко вскидывая руки, разбрасывать бельё на верёвки.
– Что не здороваешься? – хмуро спросил мельник.
– Здравствуй…
Николай не торопясь встал, спрашивая отца:
– В церковь не пойдёшь?
– В баню пойду. У меня спину ломит. Ты бы сам ходил почаще, в церковь-то!
– Когда надо – я хожу ведь…
– Чего станешь делать?
– На село сбегаю. Зворыкин приехал, может, денег получу с него…
– Татьян, собери-ка меня в баню.