Максим Горький – На дне. Избранное (сборник) (страница 23)
Потом я заснул, а когда проснулся, его уже не было в пекарне, и он явился только к вечеру. Казалось, что весь он был покрыт какой-то пылью, и в его отуманенных глазах застыло что-то неподвижное. Кинув картуз на полку, он вздохнул и сел рядом со мной.
– Ты где был?
– Ходил Капку посмотреть.
– Ну и что?
– Шабаш, брат! Ведь я те говорил…
– Ничего, видно, не поделаешь с этим народом… – попробовал было я рассеять его настроение и заговорил о могучей силе привычки и о всем прочем, что в этом случае было уместно. Коновалов упорно молчал, глядя в пол.
– Нет, это что-о! Не в том сила! А просто я есть заразный человек… Не доля мне жить на свете… Ядовитый дух от меня исходит. Как я близко к человеку подойду, так сейчас он от меня и заражается. И для всякого я могу с собой принести только горе… Ведь ежели подумать – кому я всей моей жизнью удовольствие принес? Никому! А тоже, со многими людьми имел дело… Тлеющий я человек…
– Это чепуха!..
– Нет, верно!.. – убежденно кивнул он головой.
Я разубеждал его, но в моих речах он еще более черпал уверенности в своей непригодности к жизни…
Он быстро и резко изменился. Стал задумчив, вял, утратил интерес к книге, работал уже не с прежней горячностью, молчаливо, необщительно.
В свободное время ложился на пол и упорно смотрел в своды потолка. Лицо у него осунулось, глаза утратили свой ясный детский блеск.
– Саша, ты что? – спросил я его.
– Запой начинается, – объяснил он. – Скоро я начну водку глушить… Внутри у меня жжет… вроде изжоги, знаешь… Пришло время… Кабы не эта самая история, я бы, поди-ка, еще протянул сколько-нибудь. Ну – ест меня это дело… Как так? Желал я человеку оказать добро – и вдруг… Совсем несообразно! Да, брат, очень нужен для жизни порядок поступков… Неужто уж так и нельзя выдумать этакий закон, чтобы все люди действовали как один и друг друга понимать могли? Ведь совсем нельзя жить на таком расстоянии один от другого! Неужто умные люди не понимают, что нужно на земле устроить порядок и в ясность людей привести?.. Э-эхма!
Поглощенный думами о необходимости в жизни порядка, он не слушал моих речей. Я заметил даже, что он как бы стал чуждаться меня. Однажды, выслушав в сто первый раз мой проект реорганизации жизни, он рассердился на меня.
– Ну тебя… Слыхал я это… Тут не в жизни дело, а в человеке… Первое дело – человек… понял? Ну, и больше никаких… Этак-то, по-твоему, выходит, что, пока там всё это переделается, человек все-таки должен оставаться как теперь. Нет, ты его перестрой сначала, покажи ему ходы… Чтобы ему было и светло и не тесно на земле, – вот чего добивайся для человека. Научи его находить свою тропу…
Я возражал, он горячился или делался угрюмым и скучно восклицал:
– Э, отстань!
Как-то раз он ушел с вечера и не пришел ни ночью к работе, ни на другой день. Вместо него явился хозяин с озабоченным лицом и объявил:
– Закутил Лексаха-то у нас. В «Стенке» сидит. Надо нового пекаря искать.
– А может, оправится?!
– Ну, как же, жди… Знаю я его…
Я пошел в «Стенку» – кабак, хитроумно устроенный в каменном заборе. Он отличался тем, что в нем не было окон и свет падал в него сквозь отверстие в потолке. В сущности, это была квадратная яма, вырытая в земле и покрытая сверху тесом. В ней пахло землей, махоркой и перегорелой водкой, ее наполняли завсегдатаи – темные люди. Они целыми днями торчали тут, ожидая закутившего мастерового для того, чтоб донага опить его.
Коновалов сидел за большим столом, посредине кабака, в кругу почтительно и льстиво слушавших его шестерых господ в фантастически рваных костюмах, с физиономиями героев из рассказов Гофмана.
Пили пиво и водку, закусывали чем-то похожим на сухие комья глины…
– Пейте, братцы, пейте, кто сколько может. У меня есть и деньги и одежа… Дня на три хватит всего. Всё пропью и… шабаш! Больше не хочу работать и жить здесь не хочу.
– Город сквернейший, – сказал некто, похожий на Джона Фальстафа.
– Работа? – вопросительно посмотрел в потолок другой и с изумлением спросил: – Да разве человек для этого на свет родился?
И все они сразу загалдели, доказывая Коновалову его право всё пропить и даже возводя это право на степень непременной обязанности – именно с ними пропить.
– А, Максим… и котомка с ним! – скаламбурил Коновалов, увидав меня. – Ну-ка, книжник и фарисей, – тяпни! Я, брат, окончательно спрыгнул с рельс. Шабаш! Пропиться хочу до волос… Когда одни волосы на теле останутся – кончу. Вали и ты, а?
Он еще не был пьян, только голубые глаза его сверкали возбуждением и роскошная борода, падавшая на грудь ему шелковым веером, то и дело шевелилась – его нижняя челюсть дрожала нервной дрожью. Ворот рубахи был расстегнут, на белом лбу блестели мелкие капельки пота, и рука, протянутая ко мне со стаканом пива, тряслась.
– Брось, Саша, уйдем отсюда, – сказал я, положив ему руку на плечо.
– Бросить?.. – Он засмеялся. – Кабы ты лет на десять раньше пришел ко мне да сказал это – может, я и бросил бы. А теперь я уж лучше не брошу… Чего мне делать? Ведь я чувствую, всё чувствую, всякое движение жизни… но понимать ничего не могу и пути моего не знаю… Чувствую – и пью, потому что больше мне делать нечего… Выпей.
Его компания смотрела на меня с явным неудовольствием, и все двенадцать глаз измеряли мою фигуру далеко не миролюбиво.
Бедняги боялись, что я уведу Коновалова – угощение, которое они ждали, быть может, целую неделю.
– Братцы! Это мой товарищ, – ученый, черт его возьми! Максим, можешь ты здесь прочитать про Стеньку?.. Ах, братцы, какие книги есть на свете! Про Пилу… Максим, а?.. Братцы, не книга это, а кровь и слезы. А… ведь Пила-то – это я? Максим!.. И Сысойка – я… Ей-богу! Вот и объяснилось!
Он широко открытыми глазами, с испугом в них, смотрел на меня, и нижняя его губа странно дрожала. Компания не особенно охотно очистила мне место за столом. Я сел рядом с Коноваловым, как раз в момент, когда он хватил стакан пива пополам с водкой.
Ему, очевидно, хотелось как можно скорее оглушить себя этой смесью. Выпив, он взял с тарелки кусок того, что казалось глиной, а было вареным мясом, посмотрел на него и бросил через плечо в стену кабака.
Компания вполголоса урчала, как стая голодных собак.
– Потерянный я человек… Зачем меня мать на свет родила? Ничего не известно… Темь!.. Теснота!.. Прощай, Максим, коли ты не хочешь пить со мной. В пекарню я не пойду. Деньги у меня есть за хозяином – получи и дай мне, я их пропью… Нет! Возьми себе на книги… Берешь? Не хочешь? Не надо… А то возьми? Свинья ты, коли так… Уйди от меня! У-уходи!
Он пьянел, глаза у него зверски блеснули.
Компания была совершенно готова вытурить меня в шею из среды своей, и я, не желая дожидаться этого, ушел.
Часа через три я снова был в «Стенке». Компания Коновалова увеличилась еще на два человека. Все они были пьяны, он – меньше всех. Он пел, облокотясь на стол и глядя на небо через отверстие в потолке. Пьяницы в разнообразных позах слушали его и некоторые икали.
Пел Коновалов баритоном, на высоких нотах переходившим в фальцет, как у всех певцов-мастеровых. Подперев щеку рукой, он с чувством выводил заунывные рулады, и лицо его было бледно от волнения, глаза полузакрыты, горло выгнуто вперед. На него смотрели восемь пьяных, бессмысленных и красных физиономий, и только порой были слышны бормотанье и икота. Голос Коновалова вибрировал, плакал и стонал, – было до слез жалко видеть этого славного парня поющим свою грустную песню.
Тяжелый запах, потные, пьяные рожи, две коптящие керосиновые лампы, черные от грязи и копоти доски стен кабака, его земляной пол и сумрак, наполнявший эту яму, – всё было мрачно и болезненно. Казалось, что это пируют заживо погребенные в склепе и один из них поет в последний раз перед смертью, прощаясь с небом. Безнадежная грусть, спокойное отчаяние, безысходная тоска звучали в песне моего товарища.
– Максим здесь? Хочешь ко мне эсаулом? – прервав свою песню, заговорил он, протягивая мне руку. – Я, брат, совсем готов… Набрал шайку себе… вот она… Потом еще будут люди… Найдем! Это н-ничего! Пилу и Сысойку призовем… И будем их каждый день кашей кормить и говядиной… хорошо? Идешь? Возьми с собой книги… будешь читать про Стеньку и про других… Друг! Ах и тошно мне, тошно мне… то-ошно-о!..
Он изо всей силы грохнул кулаком по столу. Загремели стаканы и бутылки, и компания, очнувшись, сразу же наполнила кабак страшным шумом.
– Пей, ребята! – крикнул Коновалов. – Пей! Отводи душу – дуй вовсю!
Я ушел от них, постоял у двери на улице, послушал, как Коновалов ораторствовал заплетающимся языком, и, когда он снова начал петь, отправился в пекарню, и вслед мне долго стонала и плакала в ночной тишине неуклюжая пьяная песня.
Через два дня Коновалов пропал куда-то из города.
Нужно родиться в культурном обществе для того, чтобы найти в себе терпение всю жизнь жить среди него и не пожелать уйти куда-нибудь из сферы всех этих тяжелых условностей, узаконенных обычаем маленьких ядовитых лжей, из сферы болезненных самолюбий, идейного сектантства, всяческой неискренности, – одним словом, из всей этой охлаждающей чувство, развращающей ум суеты сует. Я родился и воспитывался вне этого общества и по сей приятной для меня причине не могу принимать его культуру большими дозами без того, чтобы, спустя некоторое время, у меня не явилась настоятельная необходимость выйти из ее рамок и освежиться несколько от чрезмерной сложности и болезненной утонченности этого быта.