Максим Горький – Мужик (страница 5)
Все эти журналы, романы, статьи, – вот крупицы… именно крупицы, не более… Одни из нас пишут, другие читают, прочитав – спорят, поспорив – забывают прочитанное… а воз наших идеалов и ныне там, если не подвинулся назад. Рак берет засилие, в то время как щука делает себе карьеру, а лебедь с поломанными крыльями сидит, где приказано, и поет лебединую песню… не особенно трогательно и звучно поет, говоря по совести… Все мы точно с похмелья, хотя никакого пира не пировали… Вкуса к жизни у нас нет. Что для нас жизнь? Пир? Нет. Труд? Нет. Битва? О нет!.. Жизнь для нас что-то скучное, тягучее, серое, какая-то обуза. Мы несем ее, вздыхая от усталости и жалуясь на тяжесть ноши. Любим ли мы жить? Любовь к жизни?.. Ведь это даже звучит совершенно чуждо нашему уху. Мы любим читать, спорить, мы любим наши мечты о будущем… впрочем, платонической любовью любим их, бесплодной любовью…
– Батюшка! – воскликнул Сурков. – Да ведь это какая-то заупокойная литургия! Мы такого разговора не можем долго терпеть.
– Нет, уж потерпите! – с улыбкой, но настойчиво сказал Шебуев. – Жизнь – этот прекрасный процесс созидания идей, накопления красоты и мудрости, неустанного творчества новых форм, процесс таинственный, глубоко интересный и радостный, да! радостный! – жизнь мы не любим. Любим мы какую-то частность, что-то выдуманное нами… только не идеал новой жизни! Любовь к идеалу – чувство деятельное и страстно склонное к жертве… Даже женщин, любить которых нас так упорно заставляет инстинкт, – мы и женщин не любим.
Нечем! Нет чувства! Отсохло у нас сердце в мудрствованиях лукавых! Женщина для нас – физиологическая необходимость и – только, а нравственно, эстетически она нам уже не нужна. Возьмите, для примера, наши семьи…
Чувство наше покрылось книжной пылью, изъедено молью довольно пошленьких сомнений, которыми мы еще и рисуемся… Послушайте наших поэтов и писателей… Личный опыт каждого из нас поразительно ничтожен. Ведь мы жизни не знаем, – с детства учимся грамоте лет по десяти кряду, а потом живем в углах на содержании своего воображения. Кормимся мы больше литературой, а здоровую пищу непосредственного впечатления наш мозг отказывается переваривать. Когда жизнь насмешливо бросает нам в лицо одним из своих бесчисленных противоречий, мы тотчас беремся за книгу, чтоб посмотреть – а что там по этому поводу написано? И только… Да, мы питаемся по преимуществу книгой и слишком развили наш ум в ущерб здоровью чувства… Мы все – умны и всё умнеем… Вместе с тем мы становимся всё пассивнее и впечатления бытия вызывают у нас не звучный и здоровый отзвук, а какой-то болезненный дребезг души… Очень мы жалкие люди, господа!..
Шебуев оглядел всех с неопределенной улыбкой в глазах и, качнув головой, замолк. И публика молчала, немного подавленная его длинной речью.
Все сидели неподвижно, лишь Сурков вертелся на стуле, вопросительно и злорадно поглядывая то на одного, то на другого. Первым пришел в себя доктор.
Осанисто погладив бороду, он поправился в кресле, тихонько кашлянул, как бы приглашая всех обратить на него внимание, и заговорил:
– Отдавая должное убежденности и, так сказать, вескости чувства, вложенного вами в вашу речь… я, однако, должен заявить вам, что всё это – и речь и чувство – субъективно. Нападки на интеллигенцию раздаются давно и впредь будут раздаваться… И я не против этого, о нет! Конечно – самокритика, самоанализ и, так сказать, са-мо-по-ве-рка – это необходимо.
Но, скажу, не слишком ли много самокритики? И я решительно не могу согласиться с вашим объяснением причины пассивности нашей… Я даже отрицаю пассивность. Вы слишком мрачно набросали всё это и – извините! – поверхностно, утрированно… Ведь надо согласиться – мы все-таки работаем.
Кто дает тон и направление в земстве? Мы, – вы этого не станете отрицать.
Журналистика – уже сплошь дело интеллигенции. Воскресные школы, масса просветительных обществ… Да мало ли мы можем насчитать заслуг за собой? А та непоколебимая оппозиция консервативным влияниям, которую мы так стойко выдерживаем? В одном я могу согласиться с вами – нас действительно много, и мы – сила, это факт! Мы всё растем и зреем… Вы забыли упомянуть о том, что существуют серьезные внешние преграды, задерживающие наш рост. Это очень важно и многое объясняет… Ну-с, а исходная ваша точка зрения – она… парадоксальна, согласитесь. Это уж нечто во вкусе Владимира Ильича, который, наверное, внутренне блаженствует теперь, хотя и не показывает нам этого…
– Не пытайтесь читать в сердцах, доктор, и продолжайте плести ваше возражение, – сказал Сурков, покручивая свои маленькие усы.
– Я кончил… – объявил доктор.
Шебуев наклонил голову и хотел что-то сказать, но в это время заговорил Малинин.
– Меня не столько занимает ваша основная мысль, Аким Андреевич, сколько процесс ее образования. Как, под какими влияниями создалась эта мысль? Мне она представляется рожденной отчаянием…
– Вот те раз! – воскликнул Сурков с удивлением.
Было видно, что и Шебуев удивился, но он промолчал, подвинулся к Малинину, и на лице его выразилась любезная готовность слушать.
– Мне кажется – придти к убеждению, что рост интеллекта уродует людей, мог только человек, отчаявшийся в благотворной силе мысли, в творческой способности ума. Ваше убеждение – упадочное, декадентское. Я думаю, что декадентство – это отчаяние людей, сбитых с толку противоречиями жизни.
Ваша мысль как бы кричит – назад! А зов назад – зов испуга, зов отчаяния…
– Позвольте! – спокойно сказал Шебуев, как бы щупая глазами Малинина, – ведь я говорил о чрезмерном развитии интеллекта, я указывал, что его перевес над чувством роковым образом обессиливает человека. Человеком двигают желания, а не логика. Если же будет развиваться только мысль, как возможен цельный, гармоничный человек?
В это время раздался угрюмый и как будто озлобленный бас Кирмалова:
– Никакой гармонии в человеке никогда не будет! И не надо гармонии!
Вот!
Он часто заключал свою речь восклицанием «вот!» и произносил его как-то странно, одним звуком – «от», причем «о» казалось каким-то огромным, а «т» было почти не слышно. И звучало это восклицание так, точно его из груди Кирмалова вышибал какой-то тяжелый невидимый удар.
– Гармония – выдумка! Как можно, чтобы гармония, когда миллионы – почти звери? Сначала очеловечим миллионы, потом гармония, коли нужно… Но – не будет гармонии! Не надо! Надо не равновесие, а чтобы всё кипело…
Чтобы человек всегда носил в себе огонь. Где же огонь, если равновесие.
Надо гореть, чтобы всем стало светло… Вот!
Он сурово оглядел всех и вместе со стулом шумно подвинулся куда-то а сторону. Ему не ответили: на его речи мало обращали внимания, – один Сурков поощрял их. Теперь же только доктор поморщился и пробормотал вполголоса:
– Терпеть не могу ничего истерического!
А Шебуев бросил вслед ему мягкий, сочувствующий взгляд и снова обратился к Малинину, взмахнув руками и ударив ими по своим коленям:
– Отчаяние, говорите вы? Это не моя специальность. Мне только тридцать два года, я здоров, умею работать… Позвольте мне сделать попытку к выяснению моего делового взгляда на жизнь.
Хребтов встал со стула, бесшумно подошел поближе к архитектору и встал около него, облокотясь на кресло, в котором сидел Владимир Ильич.
– Я думаю вот что: всем нам пора уже понять, что наше время – время крупных практических дел, требующих не только энергии ума, но и напряжения и выносливости чувства. Мне кажется, что мы уже достаточно долго соображали о том, что делать, и дожили наконец до поры, когда нужно всё делать. Кто но что горазд… Нужно и должно пустить в обращение накопленный нами духовный капитал…
– Совершенно верно! – спокойно сказал Хребтов своим тонким голосом. – Теперь возникает вопрос о методе… о приемах…
– А ведь вы, кажется, радикал или что-то в этом духе? – воскликнул Сурков и посмотрел на архитектора подозрительно и с разочарованием.
– Я кличек не боюсь. Зовите как хотите… но послушайте!
– С удовольствием! У вас есть свой запах…
– Это комплимент?
– Пожалуй…
– Спасибо! Так вот, господа, мы живем колониями, сектами и ни сами дальше дома единомышленника не ходим, ни к себе еретика не зовем. Это происходит, кажется мне, потому, что мы оценили самих себя немножко выше, чем стоим на самом деле, и развили в себе некоторую брезгливость по отношению к людям, которые думают иначе, чем мы. Это – аристократизм нашего ума… вредный нарост! В нем есть что-то подозрительное для меня, и, не скрою, порой мне кажется, что это – просто боязнь жизни Мы как будто сомневаемся в силе и остроте нашего оружия, в ученье владеть им… Нам чуть ли не боязно, что то, во что мы верим, столкнувшись с жизнью, разобьется о твердыни невежества и предрассудков…
– Сколько я понимаю – дело идет о так называемом обывателе? – с усмешкой сказал доктор. – И, кажется, вы желаете, чтоб я пошел к нему, пил с ним водку, играл в карты и между всем этим очищал его душу от вековой копоти предрассудков и так далее?
– Доктор играет в карты с людьми только такой же высоты ума и духа, как он сам. Водку не пьет, а пьет вино… – внушительно пояснил Сурков Шебуеву.
– Нет, господа! – воскликнул архитектор, вставая со стула и энергически тряхнув головой. – Жить должно, жить можно, и можно очень хорошо, богато и весело жить. Я уверен, что даже деревья, когда они растут, то ощущают наслаждение процессом роста; мы же, люди, – и люди хорошие, честные, умные, – мы не чувствуем удовольствия жить! В этом есть что-то непонятное, невозможное, это что-то выдуманное, неестественное для живого существа… Для человека – жизнь прекрасна! Для существа, одаренного сознанием, всегда есть что почерпнуть из бурного потока жизни…