Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 33)
Но вот однажды на открытом профсоюзном собрании, проходившем в клубе в бывшем Губернаторском переулке, его здорово освистали за критику Советской России. Он обиделся, прикусил язык и впоследствии значительно притих.
Меня же направили в местечко Брудянишки и в Брудянишскую волость — провести организационную работу и познакомиться с настроениями крестьянства.
***
Там наши дела в общем шли неплохо. Ревком в Брудянишках уже вел активную работу. Руководил им мой старый приятель, кузнец Арон — сын Абрама, внук Зелика, теперь член подпольной местечковой коммунистической организации. От Арона я узнал, что поручик Хвастуновский, который болтается в Вильно, действительно из брудянишских Хвастуновских и что в местечке тоже ширится пропаганда польских националистов: понаехавшие из Вильно пеовяки записывают католическую молодежь в легионы. Оба мои «недоросля», сыновья пана Пстрички, уже успели, кажется, записаться, но пока что свою активность проявляют тем, что дружат с немцами и честят большевиков.
— Плохо ты их учил,— пошутил Арон.— Мы их лучше поучим!
Что касается настроений в окрестных деревнях, то жили здесь, главным образом, крестьяне-белорусы православной веры, никогда не любившие поляков; крестьяне же католики, возможно, хотели бы быть в Польше, но записываться в легионы и не думали, они ждали скорейшего ухода немцев и прихода Красной Армии.
И не более того... По деревням никто ничего не делал, люди сидели в стороне от событий, лишь бы никуда не лезть, лишь бы не быть замешанным в чем-либо. Э, пусть себе кто-то там что-то делает, наша хата с краю...
Наконец мне кое-как удалось сплотить в четырех деревнях нескольких бывших солдат, вернувшихся домой из России. Подбодрил их, наметил план работы.
Должен сказать, что, когда я ехал на станцию из последней деревни, настроение у меня было далеко не бодрое. Во-первых, точила собственная рефлексия: агитатор из меня получился, я это видел, ни к черту. А во-вторых (что, пожалуй, главное), из головы не выходили настроения здешних крестьян...
Из разговоров в клубе на Вороньей мне уже было известно о восстаниях против немцев, на которые поднимались целые деревни. Они проходили летом этого 1918 года возле Борисова, Бобруйска и в других районах Восточной Белоруссии, где до прихода немцев крестьяне побыли под властью Советов. Здесь же, за линией старого фронта, в границах непрерывной трехлетней немецкой оккупации,— не только до восстаний, но даже хотя бы до более или менее смелых крестьянских выступлений, как мне казалось, было еще далеко...
Особенно стало мне тоскливо, когда проезжали мимо Жебраковки.
Впервые увидел я эту деревню, откуда ведет начало мой род, кучку убогих серых хат и дырявых хлевушков, притулившихся так-сяк у заброшенной дороги, в диком, унылом поле, поникших в безысходном горе среди болот и лесов...
Возница, еврейский мальчик из Брудянишек, вез меня на высокой, костистой, долговязой кляче, такой худой и несчастной, что я просто удивлялся, как она еще не угодила на нашу виленскую фабрику по переработке утиля — на мыло, костяную муку и консервы.
Ехали мы по смерзшимся комьям грязи. Ковыляла она, эта кляча, что сонная. Ехали долго, окоченели, особенно возница в своей дырявой, старой свитке с обтрепанными рукавами. Раз семь или больше он напоминал мне, что без надбавки против условленной платы мне от него не отделаться. Я столько же раз или больше отвечал ему, что дам надбавку, дам же, ну, дам... И пытался заговорить с ним о том, ради чего сюда приехал.
Напрасно!
Кроме надбавки, ничто в мире, кажется, не интересовало его. Он шмыгал носом, причмокивал языком, понукал клячу, тряс лохмотьями и молчал.
И мне захотелось скорее, скорее домой, в Вильно.
ІХ
ОТКРЫТИЕ СОВЕТА
Приехал в Вильно — выборы в Совет уже прошли. Отец похвастался: его тоже выбрали членом Совета. Спрашиваю:
— Когда же открытие?
— Э,— говорит,— опоздал ты! Вчера открыли нелегально, в какой-то бундовской столовке.
— Разве ты не ходил?
— Нет, времени не было.
Спрашиваю:
— Какие же результаты выборов?
Он морщится, тянет с ответом.
— Толку,— говорит,— от этого Совета не будет...
— Почему?
— Ваших много прошло. Человек тридцать, а может, и больше.
Я приехал поздно вечером. Подкрепился хлебом с салом, что привез из деревни, и лег спать. Несмотря на досадный разговор с отцом, настроение у меня былоЯ неплохое: тридцать человек — это немало.
Утром отправился на Воронью. Там узнал, что окончательные данные о результатах выборов еще не собраны, но коммунистов в Совет прошло не тридцать, как сказал мне отец, а по меньшей мере человек семьдесят.
Что же до открытия Совета, то товарищ Якшевич сказал мне, что компартия не считает вчерашнее полулегальное собрание, созванное в какой-то захудалой столовке бундовцами, законным. Торжественное открытие Совета назначено на завтра, 15 декабря, в воскресенье, когда большинство рабочих всех национальностей свободно от работы.
Заседание Совета должно было состояться в самом лучшем в городе Месском зале, на Остробрамской улице (в нем я был на хадецком митинге). Сейчас, через солдатенрат Десятой немецкой армии, идут переговоры с высшим германским командованием. В случае отказа коммунисты ответят немцам организацией всеобщей забастовки.
От Якшевича я пошел к Рому, сделал ему подробный отчет. Неожиданно для меня товарищ Ром, правда, осторожно, сдержанно, похвалил отчет. Его похвала меня окрылила, я вырос в собственных глазах. Мне уже казалось, что мы все сможем, с любым делом справимся и если я опять поеду с таким же поручением, то выполню его в сто раз лучше и умнее.
На другой день, 15 декабря 1918 года, мы с Юзей пошли на Воронью, в клубную столовку. И сегодня я недолго раздумывал перед доской с меню... Да и столовка наша ради такого дня подтянулась.
Мы взяли по тарелке супу, по тарелочке винегрета и по сто пятьдесят граммов хлеба. Суп был из костей, с картошкой и крупой, вкусный и вполне питательный. Винегрет — из красной свеклы, нарезанной дольками картошки, морковки, с лучком, заправленный подсолнечным маслом, тепленький, подогретый. Хлеб — хороший, действительно из ржаной муки, хороший хлеб. Поели ого как! Задержались немного, подумали — и взяли еще по порции пшенной каши с молоком. Наелись до отвала и — где наша не пропадала! — купили бутылочку ситро, которое выпили с наслаждением...
Пообедав, пришли домой. Юзиного отца не было — ушел в деревню купить по сходной цене картошки, а мой был дома и ждал нас — принес из своей меньшевистской столовки несколько таблеток сахарина. Юзя вскипятила на лучинках чайничек, и мы сели втроем пить чай.
Юзя стеснялась положить в стакан целую таблетку, хотя и любила сладенькое, отец же, как всегда, галантно угощал ее. А я положил себе в стакан сразу две таблетки, распивал его сахарин и спорил с ним куда удачнее, чем когда-либо раньше. Что значит чувствовать в такой торжественный день свою силу и быть в хорошем настроении.
Отец, конечно, петушился, но прежнего задора в нем как не бывало...
Юзя в спор не вмешивалась и лишь молча слушала.
Ей тогда было все равно: большевики, меньшевики...
***
Дни в это время года короткие. Пока то да се, уже темнеет. Но сегодня день тянулся для меня невыносимо долго, я не мог дождаться вечера.
Наконец Юзя пошла мыть чашки, и я стал собираться на демонстрацию. Спрашиваю папулю:
— Идешь?
— Потом,— говорит.— Подойду к открытию, а на демонстрации ходить — не мои годы.— И поглядывает на Юзю: не скажет ли она, что он еще хоть куда. Она не догадалась, ничего не сказала.
Вышел я — погода отличная, подморозило, летает? легкий снежок. По главным улицам со всех концов города на Остробрамскую хлынули рабочие колонны с красными флагами. Играют оркестры.
Вот идет союз портных.
Подхожу к Вячеславу Кобаку.
— Ну,— обращаюсь к нему,— здорово, портняжий депутат! Поздравляю!
Он, как всегда, веселый, разрумянившийся, красивый. Не парень, а картинка! Говорит: немцы пытались было разогнать их, но скоро отвязались. Во-первых, дали им дружный отпор, а во-вторых, они сами увидели, что сегодня весь рабочий Вильно вышел на улицу.
Вместе с Кобаком, в колонне портных, я вернулся на Остробрамскую, и там, как раз напротив низеньких окон нашей «квартиры» в подвале, мы остановились и основательно застряли, дальше не пройти — так многолюдно... Все запружено!
Но порядок отменный. Стоят, разговаривают, курят, ждут открытия Совета. На балкон вот-вот должны выйти ораторы — отвечать на приветствия. Оркестры играют попеременно.
У самых дверей в зал встречаю Туркевича.
— Поздравляю, братец, поздравляю! — говорит, а сам добродушно смеется от радостного возбуждения. Он уже был в зале, куда-то сбегал, теперь возвращается обратно — он ведь тоже депутат. Говорит, заседание сейчас откроется, депутаты все в сборе.
Вместе с ним я вошел в зал. Светло, прибрано, многолюдно...
— Раковский украшал,— говорит мне Туркевич.— Вот он расхаживает, наш хозяин.
А товарищ Раковский (сторож клуба на Вороньей) в самом деле похаживает, задрав голову, смотрит, все ли в порядке, и сам любуется своей работой.
— Хорошо? — спрашивает он меня.
Я не знаю, что «хорошо»: дела наши хороши или зал хорошо убран. Но переспрашивать не собираюсь.
— Хорошо, очень хорошо, дядя Раковский! Очень!