Максим Акимов – Женщины Гоголя и его искушения (страница 36)
Ну что ж, придётся составлять картину по частям. Давайте-ка обратимся к мнению матери нашего классика. Вот хороший отрывок из воспоминаний Марии Ивановны о детстве Никоши Гоголя-Яновского: «Когда выйдет новая книга, по названию многообещающая, то Никоша готов выписать ее из чужих краёв, – что он и делал, будучи в Нежине, из выпрошенных у меня для платья денег; после признался мне, что когда он начитает о новой книге, то дрожит, как бы её выписать скорее – и за это получил от меня реприманд. Я называю сию охоту страстью; хотя она и не постыдна, как карточная, но тоже может разорять… Человек, который был при нем в Нежине (род дядьки), говорил мне по секрету, что барин его не умеет беречь денег и себя же обижает, – говоря, что, когда я дам ему денег по праздникам на конфеты, до которых он большой охотник, то, когда не успеет ещё купить и встретится ему бедный, то так и старается, как бы увильнуть от меня и отдать ему свои деньги, думая, что я не видал, но я всегда так и слежу за ним, и когда другие дети едят лакомства, то я его спрашиваю: что же он не ест? то он мне отвечает, что уже съел; но обманывает меня старика; и заключает: не давайте ему денег; пропадут ни за что» [221].
А вот мнение Л.И. Арнольди (младшего брата Смирновой-Россет), хорошо знавшего и самого Гоголя, и людей его окружавших.
«Гоголь был необыкновенно строг к себе, постоянно боролся с своими слабостями, и от этого часто впадал в другую крайность и бывал иногда так странен и оригинален, что многие принимали это за аффектацию и говорили, что он рисуется. Много можно привести доказательств тому, что Гоголь действительно работал всю свою жизнь над собою и в своих сочинениях осмеивал часто самого себя. Вот покуда что известно и чему я был свидетелем. Гоголь любил хорошо поесть и в состоянии был толковать с поваром целый час о какой-нибудь кулебяке; наедался очень часто до того, что бывал болен; о малороссийских варениках и пампушках говорил с наслаждением и так увлекательно, что «у мёртвого рождался аппетит»; в Италии сам бегал на кухню и учился приготовлять макароны. А между тем он очень редко позволял себе такие увлечения, и был в состоянии довольствоваться самою скудною пищею, и постился иногда, как самый строгий отшельник, а во время говенья почти ничего не ел. Гоголь очень любил и ценил хорошие вещи и в молодости, как сам он мне говорил, имел страстишку к приобретению разных ненужных вещиц: чернильниц, вазочек, пресс-папье и пр. Но отказавшись раз навсегда от всяких удобств, от всякого комфорта, отдав своё имение матери и сёстрам, он уже никогда ничего не покупал, даже не любил заходить в магазины и мог, указывая на свой маленький чемодан, сказать скорей другого: omnia mecum porto, потому что с этим чемоданчиком он прожил почти тридцать лет и в нем действительно было всё его достояние. Когда случалось, что друзья, не зная его твердого намерения не иметь ничего лишнего и затейливого, дарили Гоголю какую-нибудь вещь красивую и даже полезную, то он приходил в волнение, делался скучен, озабочен и решительно не знал, что ему делать. Вещь ему нравилась, она была в самом деле хороша, прочна и удобна; но для этой вещи требовался и приличный стол, необходимо было особое место в чемодане, и Гоголь скучал всё это время, покуда продолжалась нерешительность, и успокаивался только тогда, когда дарил её кому-нибудь из приятелей. Так в самых безделицах он был тверд и непоколебим. Он боялся всякого рода увлечения. Раз в жизни удалось ему скопить небольшой капитал, кажется в 5000 р. с.; и он тотчас отдает его, под большою тайною, своему приятелю-профессору, для раздачи бедным студентам, чтобы не иметь никакой собственности и не получить страсти к приобретению; а между тем через полгода уже сам нуждается в деньгах и должен прибегнуть к займам. Вот еще один пример. Глава первого тома «Мёртвых душ» оканчивается таким образом: один капитан, страстный охотник до сапогов, полежит, полежит и соскочит с постели, чтобы примерить сапоги и походить в них по комнате; потом опять ляжет и опять примеряет их. Кто поверит, что этот страстный охотник до сапогов – не кто иной, как сам Гоголь? И он даже нисколько не скрывал этого и признавался в этой слабости, почитая слабостью всякую привычку, всякую излишнюю привязанность к чему бы то ни было. В его маленьком чемодане всего было очень немного, и платья и белья ровно столько, сколько необходимо, а сапог было всегда три, часто даже четыре пары, и они никогда не были изношены. Очень может быть, что Гоголь тоже, оставаясь у себя один в комнате, надевал новую пару и наслаждался, как и тот капитан, формою своих сапог, а после сам же смеялся над собою. <…>
Я и брат мой К.О. Россет собрались поздно вечером у графа А.К. Толстого, который был тогда в Калуге. Разговор зашел о Гоголе; каждый из нас делал свои замечания о нём и его характере, о его странностях. Разбирали его как писателя, как человека, и многое казалось нам в нём необъяснимым и загадочным. Как, например, согласить его постоянное стремление к нравственному совершенству с его гордостию, которой мы все были не раз свидетелями? его удивительно тонкий, наблюдательный ум, видный во всех его сочинениях, и вместе с тем, в обыкновенной жизни, какую-то тупость и непонимание вещей самых простых и обыкновенных? Вспомнили мы также его странную манеру одеваться, и его насмешки над теми, кто одевался смешно и без вкуса, его религиозность и смирение, и слишком уже подчас странную нетерпеливость и малое снисхождение к ближним; одним словом, нашли бездну противоречий, которые, казалось, трудно было и совместить в одном человеке. При этом брат мой сделал замечание, которое поразило тогда своею верностию и меня, и графа Толстого. Он нашел большое сходство между Гоголем и Жан-Жаком Руссо» [222].
Мнение Арнольди и его брата чрезвычайно любопытно, но вряд ли может являться верным во всём. Ну, взять, к примеру, «малое снисхождение к ближним». На взгляд многих других людей, Гоголь чаще всего был чрезвычайно корректен и стремился относиться с уважением к каждому человеку. Дмитрий Погодин (сын М.П. Погодина) с удивлением писал: «С прислугою он обращался вежливо, почти никогда не сердился на неё, а своего хохла-лакея ценил чрезвычайно высоко» [223].
Особенно важно, что Гоголь с уважением относился к детской личности. Работая домашним учителем в семье Лонгиновых, он надолго запомнился своим ученикам. Кулиш замечает: «Г-н Лонгинов и двое его маленьких братьев не нашли в Гоголе и тени педантизма, угрюмости и взыскательности, которые часто считаются как бы принадлежностями звания наставника. Уроки его походили скорее на случайные толки взрослого человека с детьми, нежели на то, что они привыкли разуметь под именем уроков.
Он умел манить ученика вперёд и вперёд, оставляя в его уме пробелы, которые предоставлял ему наполнять, когда угодно. Между прочими своими попытками в педагогии он занимался тогда (вероятно, в пособие Жуковскому) сочинением синхронистических таблиц для преподавания истории по новой методе, употреблял свои таблицы, во время уроков, в виде опыта» [224].
Заслуживает интереса и отношение Гоголя к читателям, поскольку он не просто думал о них, он боялся доставить им лишних трат, не хотел заламывать цену за книги, даже когда отчаянно нуждался в деньгах.
Вот что Гоголь писал в письме к Шевырёву по поводу издательских вопросов:
Пожалуй, говоря о человеческих свойствах Гоголя, стоит сказать о его отношении к Родине и о том, каким образом проявлялся его гражданский темперамент, когда речь заходила о таких вещах, как, к примеру, украинский вопрос, который уже тогда звучал довольно неоднозначно, вызывая дискуссии.
Известен один примечательный разговор, который состоялся осенью 1851 г., между Гоголем и его приятелями-земляками, проживавшими в тот момент в Москве. В это время Гоголь уже насовсем вернулся из-за границы и жил на Никитском бульваре. Разговор сначала пошёл об издательской волоките, потом о литературе вообще и свернул, наконец, на поэзию. Приятели Гоголя стали читать стихи молодых сочинителей.
Григорий Данилевский (однофамилец гоголевского друга детства, но тоже уроженец Малороссии) так вспоминал эту встречу, на которой ему повезло присутствовать: «То, что вы прочли, – обратился ко мне Гоголь, – это уже иной шаг. Беру с вас слово – прислать мне из Петербурга список этих поэм». Я обещал исполнить желание Гоголя. «Да, – продолжал он, прохаживаясь, – я застал богатые всходы…» – «А Шевченко?» – спросил Бодянский. Гоголь на этот вопрос с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки будто посмотрел осторожный аист. «Как вы его находите?» – повторил Бодянский. «Хорошо, что и говорить, – ответил Гоголь, – только не обидьтесь, друг мой… вы – его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления…» – «Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? – с неудовольствием возразил Бодянский, – это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…» – «Дёгтю много, – негромко, но прямо проговорил Гоголь, – и даже прибавлю, дёгтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык…» Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. «Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, – сказал он, – надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племён. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня – язык Пушкина, какою является евангелие для всех христиан. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!» – «Да какой же это Жасмен? – крикнул Бодянский. – Разве их можно равнять? Что вы? Вы же сами малоросс!» – «Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная, – продолжал Гоголь, останавливаясь у конторки и опираясь на нее спиной, – нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс – это души близнецов, родные и одинаково сильные. Отдавать предпочтение одной в ущерб другой невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово…» Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним. «Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам!» – сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли» [226].