Макс Нордау – Вырождение (страница 27)
Около 1884 г. маленькое общество рассталось со своим кабачком и перенесло свои собрания в кафе François I на бульвар Сен-Мишель. Это заведение приобрело вскоре громкую известность. Это была колыбель символизма. Оно до сих пор служит для некоторых честолюбивых юношей, не одаренных никаким талантом, храмом, где они присоединяются к символической школе в расчете добиться успеха через нее. Это, кроме того, своего рода Кааба, к которой стекаются слабоумные иностранцы, слыхавшие о новом литературном течении и желающие быть посвященными в его таинства. Но «гидропаты» не все перешли на бульвар Сен-Мишель. Место ушедших заняли новые члены: Жан Мореас, Лоран Тайяд, Шарль Морис и др. Они отказались от прежнего своего названия и в течение некоторого времени были известны под названием «декадентов». Оно придумано было для них в насмешку одним критиком, но, подобно нидерландским «гёзам» (нищим), смело и гордо принявшим это собственно унизительное название, и бывшие «гидропаты» стали называть себя «декадентами», бросая этим вызов критикам. Однако им скоро надоело их название, и Мореас придумал для них новое название – «символисты», под которым они стали известны, между тем как небольшая группа, отложившаяся от них, сохранила за собою название декадентов. Символисты представляют собою замечательный пример той склонности психопатов составлять кучки, о которой мы выше упомянули. В то же время они обладают всеми другими свойствами, характеризующими выродившихся и слабоумных субъектов: безграничным тщеславием и чрезмерно высоким мнением о себе, сильною восприимчивостью, неясностью и бессвязностью мысли, болтливостью (в психиатрии: логорея), полною неспособностью к серьезному, усидчивому труду. Некоторые из них окончили курс в средних учебных заведениях, другие же не получили и среднего образования. Все они были люди глубоко невежественные, и так как по слабости характера и по недостатку внимания не были способны к систематическому труду, то в силу известного психологического закона уверили самих себя, что презирают всякое положительное знание и считают занятием, достойным человека, только мечтание и отгадывание, т. е. «интуицию». Некоторые из них, как, например, Мореас и Поэта, ставший впоследствии «магом», читали все без разбора, что только им попадалось под руки у соседнего букиниста, и плодами такого чтения они угощали своих товарищей в напыщенных и таинственных речах. Служители воображали, что они занимаются серьезным делом, но в сущности они приобретали только беспорядочные, поверхностные знания, которые потом выгружали в статьях и брошюрах, представляющих для нормального читателя поистине комическое столпотворение имен Шопенгауэра, Дарвина, Тэна, Ренана, Шелли, Гёте, выхваченных обрывков мыслей, непонятых и дерзко искаженных положений, словом, каких-то загадочных отбросов, какой-то смеси непереваренного чужого добра. Это невежество символистов, эта ребяческая похвальба мнимым образованием откровенно признается одним из них. «С философскими и религиозными вопросами, – говорит Шарль Морис, – не многие из этих молодых людей сколько-нибудь знакомы. Но они охотно запоминают разные богословские термины, эффектные словечки, как, например: “дароносица”, “ковчег” и пр., и щеголяют ими; другие любят употреблять разные замысловатые выражения из Спенсера, Милля, Шопенгауэра, Конта, Дарвина. Очень редко между ними встречаются люди, которые знают то, о чем говорят, а не имеют в виду только блеснуть или пустить пыль в глаза своим способом выражения, не отличающимся ничем особенным, разве только тщеславием слогов». (За бессмыслицу этого последнего оборота ответствен, понятно, не я, а Шарль Морис.)
Посетители кофейни François I собирались там в час пополудни, оставались до вечера, затем расходились и после ужина опять собирались и покидали свою главную квартиру уже далеко за полночь. Понятно, что ни у кого из символистов не было определенных занятий. Неспособные к систематическому труду, психопаты этого рода не в состоянии исполнять и какие-либо общественные обязанности. Когда таким органическим недостатком страдает простолюдин, из него выходит бродяга или проститутка; а человек, принадлежащий к высшим классам, принимается юродствовать в литературе и искусствах.
Конечно, завсегдатаи кабачков не сознают, что они – умственные калеки. Они скрашивают свою неспособность к умственной дисциплине и выдержанному труду разными громкими или ласкательными названиями. Они толкуют о «художественном темпераменте», «свободной гениальности», «борьбе с мелкими будничными стремлениями». Они издеваются над тупоголовым буржуа, исполняющим, точно автомат, свою ежедневную работу, и презирают людей, требующих, чтобы всякий имел определенное дело, и относящихся с недоверием к «свободным художествам». Они прославляют странствующих рыцарей с их песнями и беззаботною борьбою и выставляют своим идеалом друга солнца, который умывается утреннею росою, спит под цветами и одевается у портного, изготовляющего одежду полевым лилиям. Chanson des gueux Ришпена служит во французской литературе лучшим выражением этого миросозерцания, а в немецкой – отчасти некоторые произведения Баумбаха. По-видимому, и «Пегас в ярме» Шиллера поет в ту же дудку, но это только так кажется, потому что великий немецкий поэт вступается не за бесшабашного лентяя, а за силу, сознающую, что она может сделать больше, чем какой-нибудь будочник или ночной сторож.
Тунеядствующий «свободный художник», несмотря на свое слабоумие и влюбленность в самого себя, понимает, однако, что его образ мыслей и жизнь противоречат законам, на которых зиждутся общественный строй и цивилизация. Поэтому он чувствует потребность оправдать себя в собственных глазах и приписывает своим бесплодным грезам и болтовне большое значение, признает их равноценными самой серьезной деятельности. «Вот видите ли, – говорит Малларме, – мир создан для того, чтобы привести нас в конце концов к хорошей книге». Морис горько жалуется, что поэт «обязан прервать свой стих для исполнения обязанностей по общей воинской повинности». Уличная суетня, – продолжает он, – скрип колес правительственного механизма, газета, выборы, перемены министерств никогда не вызывали такого страшного шума, как теперь; крикливое всемогущество торговли подавило в сознании народной массы стремление к прекрасному, а промышленность отняла у нее досуг, оставленный политикою. В самом деле, что торговля, промышленность и политика в сравнении с «прерванным стихом»?..
Болтовня символистов, однако, не вполне рассеялась, как дым их папирос или трубок. Она была увековечена в «Revue indépendante», «Revue contemporaine» и других эфемерных листках, служивших органами завсегдатаев «François I». Эти листки и книги первоначально читались только в упомянутом кабачке. Впоследствии хроникеры бульварных газет начали издеваться над ними за отсутствием другого подходящего материала. Но это только и нужно было символистам; для них было важно, чтоб о них вообще заговорили. Они оседлали своих коней и доказали, что они – превосходные наездники. Не довольствуясь достигнутым успехом, они начали втираться в редакции больших газет, и, когда им удавалось просунуть в дверь только один палец, они вмиг оказывались в редакционной комнате, занимали в ней место и обращали членов редакции в свою веру. Все способствовало их успеху: скептицизм и равнодушие прожженных парижских редакторов, неспособных отнестись серьезно к статье и знающих только один лозунг – шуметь, возбуждать любопытство, предупреждать других сообщением какого-нибудь умопомрачительного известия; тупоумие публики, верящей во все, что ей преподносит газета с серьезным видом; трусость и угодливость критики, натолкнувшейся на сомкнутую многочисленную группу решительных молодых людей, испугавшейся их угроз и кулаков и не осмеливавшейся вступить с ними в борьбу; низменная пронырливость авантюристов, надеявшихся устроить свои делишки, спекулируя на повышении акций символистов. Таким образом, нравственная и умственная несостоятельность редакторов, критиков, многих писателей и читающей публики соединились, чтобы доставить известность завсегдатаям «François I», отчасти даже сделать их знаменитыми и вызвать во многих тупицах Старого и Нового Света убеждение, что символисты господствуют над всею литературою и что в символизме надо искать зародыши ее будущности. Эта победа символистов означает торжество кучки над отдельным писателем; она доказывает превосходство атаки над защитою и полный успех взаимных восхвалений даже при совершенной бездарности.
Несмотря на все различие произведений символистов, в них есть две общие черты: во-первых, они так темны, что их подчас даже и понять нельзя, а во-вторых, они проникнуты набожностью. После всего нами сказанного о мистицизме туманность произведений символистов никого не поразит. Но о второй черте мы должны сказать несколько слов, потому что она проявляется теперь очень резко.
Когда за последние годы то и дело стали появляться новые мистерии, легенды, кантаты и т. д., а начинающие писатели начали посвящать свои стихотворения, романы, статьи вопросам религиозным, заинтересованные в деле реакционеры затянули победный гимн о возвращении образованного общества к средневековому мраку. «Взгляните! – восклицали они. – Молодежь, эта надежда, этот залог лучшей будущности французского народа, отрекается от науки; просвещение обанкротилось, сердцами опять овладевает святая католическая церковь, которая снова выступает учительницею, руководительницею и утешительницею цивилизованного человечества». Символистов намеренно называют «неокатоликами», и некоторые критики указывают на их появление и на их успехи как на непреложное доказательство полного поражения свободной мысли. «Куда мы ни посмотрим, – пишет Эдуард Род, – везде мы натолкнемся на реакцию». И он продолжает: «Я верю в реакцию, верю во все ее виды. Остается только неизвестным, как далеко она зайдет».